– Что ж время… я полагаю, время было обыкновенное, как и всегда… однако люди были в те времена…
Князь встрепенулся, шагнул нервно вперед, выпрямляясь, закладывая бледные руки назад, и подхватил горячо, весь изнутри засветясь, счастливо мерцая ожившими, близоруко прищуренными глазами:
– Да, да, да! Люди были в те времена! Как сказал обо мне Баратынский: “Звезда разрозненной плеяды…”!
И, вспомнив с радостью о себе прежнем, таком невоздержанном, таком молодом, князь неторопливо пошел от камина, тверже ставя длинные ноги, сильно выворачивая ступни, громче восхищаясь собой:
– Я был питомцем Карамзина. У меня на глазах, в моей подмосковной, написал он первые томы своей бессмертной “Истории”. Нелединский, Дмитриев ласкали меня отроком в доме отца моего.
Он и пальцы растопырил от удивления, как легко ставил князь себя в самый центр тех прославленных и великих людей, с какой непринужденностью выходило, будто бы все эти великие люди возвысились и прославились единственно ради того, чтобы окружить вниманием именно Вяземского, пестовать и ласкать или уж в крайнем случае приезжать к нему в подмосковную, без которой, чего доброго, и создать бы ничего не смогли, а тем временем князь, оборотившись к нему, расставив длинные ноги, остановясь, внезапно старея, на этот раз, должно быть, от своего умиления, весь в морщинах кругом поблекшего рта, не скрывавшего больше, как мало оставалось зубов, вдохновенно перечислял:
– На дружеских пирах мы с Денисом Давыдовым менялись бокалом и рифмой. Пушкин, Баратынский, Языков возросли, созрели, прославились и сошли в могилу на глазах у меня. Я был старейшим другом Жуковского. Батюшков был моим близким приятелем.
Выслушивая с потупленными глазами хвастливый восторг, он думал о собственной старости, которая надвигалась неумолимо, грозя одиночеством, бесплодием творческим и хандрой. Неужто и он так же и тем же отвратительным тоном примется вспоминать о себе? Неужто и он припомнит о Белинском, Тургеневе, Писемском и Толстом лишь затем, чтобы приукрасить, преувеличить свою малоприметную роль среди них и таким жалким способом хоть немного утешить себя? Неужто единственное утешение старости не в том, что сам сумел совершить?
Его стыд ещё не прошел, но уже становилось неловко, что он, нечаянно вызвав острую боль, расшевелил этот рой самовлюбленных воспоминаний. Он от души пожалел о старом поэте, который нечувствительно пережил довольно громкую известность свою, не накопив в себе мужества молча и с гордостью сносить неминуемое горе забвения.
Он пожалел и себя, до сих пор не свершившего то, о чем пылко мечталось в пылкие годы, пожалел обреченного, как и князь, на забвение, и голос его потеплел, так что он успел уловить, насколько искренна его теплота, лишь тогда, когда осознал, что сердечная теплота пришлась очень кстати, и поспешил усилить её:
– Вот я и прошу вас, именно вас, Петр Андреевич: посоветуйте, что мне с повестью делать…
С недоумением, сожалея, пристально поглядев на него близоруким немигающим взглядом, князь перебил, ещё не совсем, должно быть, воротившись из сладкого мира воспоминаний, вдохновенным, взволнованным голосом, уже не поэта, но должностного лица:
– Позвольте, позвольте, Иван Александрович, о ком, о чем я должен посоветовать вам?
Вяло сложив на большом животе похолодевшие руки, равнодушно глядя князю мимо плеча, он ответил неожиданно веско:
– Об очень талантливом человеке прошу вас, ваше сиятельство, о глубоком и тонком художнике прошу вас.
Князь другим, быстрым, решительным шагом воротился к столу, постоял, опираясь об угол рукой, нехотя вопрошая вдруг потускневшим, пониженным голосом:
– Глубокий художник? Редкий талант?
Он угадывал недобрые чувства по звукам тусклого голоса и тотчас припомнил, как однажды добродушный, однако злоязычный Тургенев назвал Вяземского, в самом тесном кругу, легкомысленным престарелым лакеем.
Шевельнулось в душе опасение, как бы обидчивый князь, до слуха которого, очень возможно, кто-нибудь докатил эти слова, не взялся сводить счеты с молодым, отринувшим его поколением, отомстив хотя бы одному из задиристых его представителей.
Нужно было словно бы невзначай что-нибудь постороннее обронить, чем-то отвлечь, рассеять сомнения, но он вдруг с той же жесткостью подтвердил:
– Несомненно, талантливый и глубокий.
Сев неожиданно боком, уставив локоть на поручень спокойного кресла, обиженно сжавшись, князь гневно отверг:
– Ну – нет!
Не желая впутываться в бессмысленный спор, понимая, что совершенно бессмысленный спор уже начался, так неуместно и глупо, он поспешил возразить, спокойно глядя князю в раскрасневшееся лицо:
– В последние годы Тургенева общий голос ставит на первое место в нашей литературе.
Князь опять повернулся, достал табакерку полированной черепаховой кости с изумрудной, ясно сверкнувшей звездой, нервными пальцами взял небольшую понюшку, глубоко втянул зеленоватый табак, сдвинул мучительно брови, сморщился, но не чихнул, вздохнул судорожно и резко заговорил: