Угадав, что настало время польстить, чтобы окончательно выиграть дело, он польстил без зазрения совести, тоже с мягкой улыбкой сказав:
– Граф Мусин-Пушкин об этом пока не думает ничего, и, чтобы устранить все препятствия к публикации повести, могущие возникнуть с его стороны, ему довольно было бы знать личное мнение вашего сиятельства.
Склонившись низко к столу, передвинув толстую папку с бумагами, осторожно водрузив двумя руками очки, князь наконец согласился, должно быть, сознав, что в этом щекотливом, двусмысленном положении обязан и может поступить справедливо:
– Хорошо, я буду ждать от вас официального отношения.
Что, игра была почти сделана, облегченно вздохнув, он откинулся в кресле, вытягиваясь удобней, насколько позволяли приличия. Оставалось только не доводить до официальных бумаг, которым необходима официальная резолюция. Добродетель всегда хороша, идет ли она от светлого человеческого начала в душе, вызывается ли сознанием долга, диктуется ли человеку законом, однако в идущей от светлого человеческого начала есть ненарушимая прочность, есть прелесть и теплота, тогда как втесненная сознанием долга как-то суха и хрупка, точно милостыня, точно сквозь зубы, и когда князь, осторожный и непрактичный, добродетельный по сознанию долга, столкнется с множеством трудностей, натягиваясь в своей резолюции соблюсти строгую букву несколько разноречивых цензурных распоряжений и свою добродетель, вокруг повести и вокруг имени цензора неотвратимо завертится такая ужасная волокита, из которой можно не выбраться никогда.
Он прикрыл апатично глаза и напомнил с холодной официальностью:
– С форменным отношением я обязан обратиться непосредственно к графу.
Князь для чего-то придвинул папку к себе, неловко раскрыл, не тотчас ухвативши за край, и вдруг, усмешливо взглянув на него, легким светским тоном спросил:
– И у вас, разумеется, на этот случай нечто готово?
И он тотчас с пониманием улыбнулся, также непринужденно переменяя свой тон, и всё казенное мгновенно слетело, всё должно было выглядеть по-приятельски просто, и он предложил как будто беспечно, с изящной светской любезностью, точно тоже был князь:
– Мне представляется, Петр Андреевич, что будет удобнее, если вы получите частное письмо от Ивана Сергеевича и, сославшись на это, как-нибудь скажете графу несколько слов, которые вас не будут обязывать ни к чему. Этого, без сомнения, станет довольно.
Выхватив из папки бумагу, держа её на весу, блестя из-под очков умными глазами, князь от души рассмеялся:
– Вот почему, любезнейший Иван Александрович, всегда так приятно работать именно с вами.
Он вежливо рассмеялся в ответ:
– Весь к вашим услугам, ваше сиятельство.
Князь смерил его понимающим, пронзительным взглядом:
– Отлично, я более вас не держу.
Он устало поднялся, отвесил официальный поклон и с удовольствием вышел из кабинета размеренной апатичной походкой, в душе смеясь над собой.
Он выиграл эту игру и, разумеется, был вполне доволен собой: он победил, а победа всегда есть победа, даже если одержана в бабки.
И губы шевелились в полуулыбке, однако истинную цену этой победе он тоже знал, и у него было чувство, что он сделал если не гадость, то глупость.
Нет, он спасал не только себя, он от чистого сердца желал помочь товарищу по перу, но не слышал в столь прекрасном поступке ни прелести, ни тепла. И прелесть и тепло должны были быть, однако словно бы растворились в этом вынужденном, абсолютно необходимом лукавстве, без которого не удалось бы спасти ни себя, ни «Муму».
Вот из таких-то побед и состояла вся его жизнь.
В победах этого рода таилось его оправданьем, но копилась и отравляла горечь, оседая в душе. Вспоминая о них, он надеялся утешить себя, а в них тлел ядовитый упрек. Вот на что он растрачивал силу психолога, вот на что истощал поразительный дар проникать в затаенные мысли, в сокрытые чувства людей, в их истинные наклонности, в их устремления, добрые, а чаще вовсе не добрые, хоть и не злые! И подобные малости ещё льстили его самолюбию, и он ещё размышлял, явилась ли эта малость исполнением служебного долга или истекала из светлого начала в душе, и смел переживать эту канцелярскую ловкость точно победу!
Уж не потому ли он и остается на службе, столь обременительной для него?..
Всё же глупость, всё пустяки…
А «Обломов» ещё не написан!
Глава пятнадцатая
«Молчание господина Гончарова»
Иван Александрович ударил стиснутым кулаком о поручень кресла. Ему сделалось больно. Он вскочил на ноги, ушибленную руку сунул, болезненно морщась, под мышку, и стал неуклюже сновать в темноте, огибая лишнюю мебель: простора, простора хотелось ему.
Его ломало жестокое отвращение. Он презирал, он до судорог ненавидел себя, до спазм в пересохшем сдавленном горле, дивясь, как мог ещё жить, он, этой забавой в бирюльки так просто, так глупо загубивший себя, утешавший себя пустяками, тогда как «Обломов» не был написан!
Что он за ничтожество, что он за дрянь, если оказался способен себя загубить!