– Мы живем в больное, смутное, переходное время. Народная жизнь переживает воспитательный период хорового развития. Мы умрем и ничего громадного не увидим. Мы хотим, мы жаждем и страждем великого, а нам выпало скучное, мелкое прозябание. Если меняется, если решается что, то решается и меняется без нас, мимо нас. Больно признать, а надо признать: мы писатели междуцарствия, которое началось после Гоголя и закончится с появлением нового гения. Мы разрабатываем в ширину и в разбивку всё то, что великий талант сжал бы в одно громадное целое, добытое из глубочайших глубин, из самых последних пластов общенародного, общечеловеческого, всеобщего бытия, из которых только и создаются неумирающие, бессмертные типы, равные Гамлету, Фаусту и Дон Кихоту.

Это было подтверждением его собственных мыслей, и было так горько слышать, и соглашаться немыслимо, хотя и о безвременье думал не раз, о пустоте своего будто бы бурного века, который, непрестанно сбираясь в корне перемениться, пока что решительно ничего не менял, хотя и в великом нуждался, чтобы возделать, облагородить себя, и о типах, равных Гамлету, Фаусту, Дон Кихоту, тайно мечтал, и мелкого не терпел ни в жизни, ни в книгах, ни в других, ни в себе, однако и большое тоже не давалось ему, и можно бы было дальше не слушать, но он, закусив сигару зубами, затягиваясь до легкого хрипа в переполненных легких, с замиранием сердца следил за каждым словом и жестом, точно надеясь открыть в них что-то ещё.

Большая тургеневская рука потерла высокий наморщенный лоб, откинула длинную прядь рассыпанных поседелых волос, и четко рисовалась на фоне темной обивки крупная сильная голова, прямая и мужественная, несмотря на заглохлые страдальческие глаза и слабый женственный тоскующий голос:

– А тут кончишь книгу и видишь, как мала она в сравнении с теми, с великими, как бледно и преходяще созданное тобой. Нет ни глубинных пластов, ни вечных, не умирающих образов. Одни легкие абрисы нескольких полуживых, полумертвых фигур, которые мелькнут и исчезнут, как только исчезнет наша смутная, наша больная эпоха. От этого дым в голове, беспокойство и горечь на сердце.

Он тоже знал этот дым в голове, а беспокойство и горечь не покидали его никогда, и он, понимая эти чувства до тонкости, сочувствовал собрату и мученику, как сочувствовал бы себе, однако молчал, выдохнув наконец застоявшийся дым.

А Иван Сергеевич сжался, точно сделался меньше, и в тихом голосе послышалась жалоба и какое-то горькое мужество:

– А раздумаешься: что же делать? Судьбы не минуешь! И принимаешься поскорей за другую. Не ради того, чтобы писать. Для меня излагать на бумаге – истинное мучение. Нет, хватаешься за другую ради тех немногих минут, когда ощущаешь в душе самое желанье писать. Ещё и не знаешь, что именно, а уже чувствуешь, что станет писаться. Это минута истинного наслаждения, когда создаешь в себе настоящую силу. Если бы не было их, этих бесценных минут, я, право, никогда бы ничего не писал.

Он потянулся, взял пепельницу, сбросил пепел, держа её перед собой на весу, и признался, тотчас и пожалев о ненужном признании:

– Для меня невозможно и это.

Ухватив за шнурок, Иван Сергеевич вертел на пальце пенсне, и стекла то вспыхивали, попав в лунный свет, то словно таяли в темноте, а слова вдруг прозвучали обнаженно и прямо:

– Но отчего же вам не писать? Все-таки лучше хоть что-нибудь делать, чем не делать решительно ничего.

Покоробленный прямотой, которая требовала и от него недвусмысленного, прямого ответа, нахмурясь, он нашел отговорку, как и всегда находил, встречаясь с Дружининым, Стариком, Никитенко, у Майковых, чтобы в самом начале пресечь откровенность, свою и чужую, однако откровенность Ивана Сергеевича заманивала его, не дозволяя отговориться и оборвать нестерпимо наболевшую, язвившую тему, и тогда он, сообразив, что сидит в темноте и что лица его не было видно, твердым голосом вдруг произнес:

– Нет, хоть что-нибудь, лишь бы водить пером по бумаге, – этого я не могу. Мне или уж всё, или совсем ничего.

Сунув в кармашек жилета пенсне, Иван Сергеевич задумчиво произнес:

– Пожалуй, вы правы, по-своему, и даже, может быть, хорошо, что именно вы поступаете именно так.

Неясно ощущая нечто похожее, он никогда не думал, хорошо или плохо это выходит, и был поражен, что высказал вслух столь дерзновенную мысль, но ещё больше поразило его, что Тургенев, тотчас и просто, с одобрением принял её. И ему в первый раз почудилось ясно, что духовные силы его, может быть, так огромны, что он не может, что он не способен, не в состоянии, что он лишен права по мелочам транжирить и разбазаривать их, что увлечь истинно, увлечь с головой его могла бы только одна невероятность задачи и только одна эта невероятность, громадность предстоящего дела принудила бы его творить и действовать несмотря ни на что, а он всё ещё сам себе не в состоянии был определенно сказать, насколько значительны замыслы и о беспокойном художнике, и о ленивце Илье.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги