Как рассказывает М., его отец, известный в свое время психопатолог, сгинул в ГУЛАГе[1848]. Но две комнаты в коммуналке по Южинскому переулку как были, так и остались заваленными книгами обо всем спектре душевных недугов. И вот эти-то книги, будто «Орлеанская девственница» у Пушкина, оказались любимым чтением будущего тайновидца. Уже первый рассказ «Волшебный фонарь», написанный им в семь лет, был не без дьявольщинки, а потом, когда М. закончил Лесотехнический институт (1956) и стал преподавать математику в вечерней школе, рассказы о сбрендивших ангелах и упырях, оживших мертвяках и недоносках пошли сплошным потоком.

Ключевым в своем духовном развитии М. называет 1953 год, когда со смертью Сталина он почувствовал себя «уже убежденным антикоммунистом»[1849] и когда его, что еще важнее, постигло «своеобразное глубокое озарение, которое стало результатом реализации особого видения мира и людей и способности видеть их самые закрытые, темные, глубинные стороны, которых они сами в себе не подозревали»[1850].

Новым знанием о том, что посюсторонний мир есть всего лишь одно из проявлений потустороннего, Великого Инферно, нельзя было не поделиться. И, — вспоминает его единомышленник А. Ровнер, — «сын профессора Юрочка Мамлеев <…> начал поиски родственных душ в окружающем его московском пространстве. Он нашел таковых немало, и среди них были поэты, художники, мистики и шизы», ибо «шизоидность как стиль» стала тогда для многих «добровольно избранной формой психологической защиты от советской казенщины» да и вообще «была разлита в воздухе того времени»[1851].

Так что о М. — «человеке в затертом пиджаке и с клеенчатым портфелем, напоминавшем провинциального счетовода»[1852] — поползли слухи, что он либо реинкарнация Достоевского, либо и не человек вовсе, а посланец из ада. И начались чтения — как в многочисленных тогда московских домашних салонах, так и непосредственно на Южинском[1853], где М. в начале 1960-х уже не жил, но, — по его словам, — «использовал эту квартиру для чтений и сборищ»[1854].

Кто там бывал? Помимо ближайшего круга, в котором царил поэт и философ Е. Головин, склонившийся позднее к аффектированному фашизму, появлялись еще и Вен. Ерофеев, и Л. Губанов, и Э. Лимонов, и художники А. Зверев, Б. Свешников, и лианозовцы — по одиночке и скопом, и будущий ультранационалист Г. Шиманов, и будущие имперцы А. Проханов, Г. Джемаль, иные всякие.

Там пили, конечно, — не больше, впрочем, чем в других московских компаниях. И нравы, конечно, были вольными — однако слава «сексуальных мистиков» южинцами вряд ли была заслужена; во всяком случае, о свальном грехе и сексуальных девиациях свидетельств нет, а прозу М. в эротизме или тем более в порнографии отнюдь не заподозришь. Тем не менее разговоры там были такими ошарашивающими и чтения при свечах тоже сносили крышу до такой степени, что, — вспоминает очевидец, — «нервные и впечатлительные барышни нередко теряли сознание»[1855].

Разумеется, — говорит М., — «о публикации в Советском Союзе и речи быть не могло»[1856], хотя, — продолжим цитату, — «в моих рассказах не было ничего антисоветского, никакой политики. Это спасало, тем более советская власть к тому времени значительно потеплела»[1857].

Спасала, надо полагать, еще и осмотрительность самого М. Он свои рукописи в свободное самиздатское распространение не запускал, иностранцев сторонился, никаких рискованных интервью, соответственно, не давал, так что и на Запад его тексты не уходили. Но их количество критически нарастало, и, когда был закончен особенно возмутительный роман «Шатуны» («самое мерзкое произведение, которое я читал в своей жизни», — скажет Е. Попов[1858], и с ним многие согласятся), держать эти тексты под спудом было уже невозможно.

Видимо, и в самом деле «невозможно жить в постоянном надрыве. За надрывом должен следовать прорыв, вознесение, спасение. Надрыв — и рывок вверх»[1859], — написал М. и, чистокровный русак, он, не поднимая шума, подал заявление на выезд из СССР по израильской визе.

Его выпустили, так что осенью 1974 года М. вместе с женой и, что забавно, в одном самолете с Э. Лимоновым и Е. Щаповой вылетел в Вену, оттуда под самый Новый год перебрался в Штаты, где сначала попал под опеку Толстовского фонда, а потом преподавал в американских университетах.

Пошла — не без осложнений, конечно, но пошла — вполне вроде бы благополучная жизнь: М. наконец-то, как он давно мечтал, крестился в православную веру, «Шатуны», хоть и в урезанном на треть виде, вышли по-английски, его приняли в американский ПЕН-клуб, профессорских заработков на жизнь хватало. Однако психологически он и в Штатах чувствовал себя изгоем: его, — и М. очень подробно пишет об этом в «Воспоминаниях», — раздражала уже тогда царившая там русофобия, и сам он своими разговорами про Святую Русь, про то, что свет придет непременно с Востока, эмигрантов одной с ним третьей волны раздражал тоже ужасно.

Перейти на страницу:

Похожие книги