— Да ты, никак, милая, сохнешь по нему, по Семену-то Алексеевичу? — не без иронии спросила Евланьюшка. И пригляделась к женщине. Личико кругленькое, беленькое, смазливое. Да больно простенько.
— А и сохну, что от того? Когда училась в школе, он мне стишки писал. Шутейные, но… писал! «Муся, Муся, подь сюда, встречу прибауткой…»
— То ж не стихи — глупости! Ой, девки, девочки-и-и! Мне один по молодости тоже стишками голову заморочил. Оттого и жизнь пошла клином. Сладко их слушать. Только и всего. Плюнь, милая, и забудь. Не семнадцать лет. И семья, поди, есть? Ну так вот…
Постояла Евланьюшка, помолчала. А потом попросила:
— Сходила б ты до этого Митьки, узнала: где Сенюшка живет? Увидеть хочется. И нужен позарез.
— Что вы, тетя! Митька-то предупредил меня: запримечу еще, под окнами шастаешь, не погляжу, что баба, подыму подол да нагайкой. Рубцов наставлю: не путай чужую жизнь! Оно, может, и верно. Только… Иди уж сама, тетя Евланья.
Евланьюшке ничего не оставалось делать. Какой он, Митька, ни изверг, а все же Алешеньку любил. И ради Алешеньки вдруг поможет? Сеня-то начальником шахты стал. Ей бы ничего от них и не надо. Только комнатку. По какому-то римскому типу, говорят, строят. При малой комнатке и печка электрическая, и вода, и… Только б получить такую комнатку.
Мимо своего дома Евланьюшка не решилась пойти. Всю жизнь ругала его: тюрьма, склепище… А теперь, чувствовала, увидит и не сдержится, зарыдает: ой же, много с этим домом связано! Прислушайся, каждая досточка Евланьюшкиным голосом плачет.
Вдруг мелькнула мысль: а что, если Митька-казак, по дурости-то, и ее нагайкой отстегает? Грозился ведь… Но что ж возьмешь со старого?
— Че, ворона, закружилася? — услыхала Евланьюшка пьяный голос кума Андреича. И даже остолбенела: «Ба-ах, мимо своего дома не пошла, а на этого черта напоролась».
Кум Андреич топил летнюю кухню. Труба — старое сгоревшее ведро — упала. Дым валил во все щели. Глаза у кума Андреича были красные, дурные.
— Ты, ворон, трубу поправь. А то ведь сгоришь.
— Ха-ха! Ты мне советы посылаешь? — он держался за угол, боясь отпуститься: качало кума Андреича. И в таком состоянии лезть на крышу поправлять трубу было, конечно, рискованно. — Покуда баба гостюет с сопляками у Маньки, заходи. Для веселости така возможность.
— Ой-ё-ёшеньки! Куда мне, кум? Стара для веселости. Да и сам ты давно в бабу оборотился. Сказывала кума Нюрка.
— Врет, дура! Язык поганый!
Улыбаясь, что досадила ему, Евланьюшка двинулась дальше. Кум Андреич еще что-то кричал вслед, но она не слушала: делу время, потехе час.
Когда завиделась беленькая хатка казака Митьки, Евланьюшку взяла оторопь: не-ет, не пойду! От него ни крестом, ни пестом не отделаешься. И разные мысли, больше печальные, нахлынули, закружили ее. Сердце растревожилось. Двадцать лет и знать ничего не хотела о казаке Митьке, а теперь вспомнилось даже, как выпили по случаю приятной вести: на фронте под Москвой разбили немцев. Митька, плача, говорил:
— Нескладное было начало, Данилыч. Ох, нескладное! На коне да с шашкой на танк однажды кидался. Чуешь? И жил я эти дни в муках: побьют ли, остановят зверя? Ты понимаешь? У них саперные лопатки никелем блещут. Так подготовились…
Больного солдата выгнала! Оскорбилась: в чужом доме указывать посмел? учить нагайкой? И чуть Алешеньку не потеряла тогда. Две недели дулся, не приходил домой. «Ой, зачем ты, жизнь жестокая, толкаешь меня к людям, мной обиженным? Неужель на всех, как я строптивы-ых, у тебя расплата приготовлена-а-а?»
И все-таки Евланьюшка переломила себя. Вошла в ограду. Все тут ладно, все прибрано. Деревца побелены, как в чулочках. Под крышей и впрямь автобаза целая — две легковушки и два мотоцикла.
— Ох, черти же вас подери! — с нарочитой оживленностью сказала Евланьюшка дородной, краснощекой женщине — супруге Митьки-казака, растоплявшей в ограде печь. — Живете… вас бы давно раскулачить.
— Та живем, — приятно улыбнулась женщина и кивнула на длинный стол, разгороженный пополам узкой сеточкой. — В тенюс туточки играют. А як усе соберутся, и за тенюсным местечка не хватает. Варю уж варю — та и с ног падаю.
Говорок у нее мягкий, ласковый, будто она с дитем забавляется.
Евланьюшка не утерпела, подошла к машинам. Гладкие! Щекой трись — не поцарапаешь. Да зеркала… зеркала… Нечаянно себя увидела и поразилась: ба-ах! глаза и дивуются, и вроде бы завидуют. Возгорелися огнем. Нешто сестра Ирода, лихоманка, вселилась? Сердце-то иголками тычет, тычет… Да чтоб Евланьюшка человеку позавидовала? Пустое. Она, все она, лихоманка, с панталыку сбивает.
Да и то сказать: жизнь теперешняя — не ее. Быстрая, непонятная. И в будни — праздник. Все изменилось. Ее жизнь — бледная, морочная, воловья, в которой бы только горб гнуть, — ушла, укатилась. Новую она не пустила. От новой отгородилась. Да, знать, обмишулилась?..