– Это только означает, ваша милость, что я и в самом деле такой, каким вы меня считаете: ведь именно в этом меня и обвиняют.
– Продолжайте, мистер Шарп.
– Ваша милость, я пытаюсь добиться от обвиняемого прямого ответа на вопрос о том, почему он изобразил сцену изнасилования.
– Вы будете отвечать, сэр?
– Я изобразил ее потому, что мне хотелось подчеркнуть зверства и ужасы, которые сопутствуют всякой войне, однако быстро забываются и изглаживаются из памяти или, что еще хуже, прославляются во имя патриотизма.
– Должен ли я понять вас так, что вы считаете и наших солдат повинными в подобных преступлениях?
– А чем они лучше других людей? Разве только противник способен быть палачом и варваром?
– Вы сейчас сказали «противник». Но вы ведь его и в глаза не видели.
– Нет.
– Отчего же – поджилки тряслись?
– Чтобы быть художником, требуется тоже немало мужества.
– При чем тут мужество?
– А при том, что приходится терпеть людское глумление.
– Разве это имеет отношение к делу, мистер Шарп? – вмешался один из судей. – Ведь мы не обвиняем мистера Десмонда в трусости.
– Ваша милость, – воскликнул Шарп, – заслуги ответчика в военное или, точнее, в мирное время хорошо известны и говорят сами за себя. Но я больше не буду этого касаться, раз вам так угодно. Однако, – и он снова повернулся к Стефену, – я хотел бы задать вам еще один вопрос. Какое вы имеете право навязывать нашей мирной богобоязненной общине свой извращенный взгляд на жизнь?
– Это не только мой взгляд. Многие художники в своих произведениях выражали протест против войны – и Калло, и Делакруа, и Верещагин. В литературе – Толстой и Золя. Это же стремился отобразить в своих офортах «Ужасы войны» Гойя.
– Гойя – это, должно быть, француз?
– С вашего разрешения, испанец.
– Это одно и то же. Вы, видно, только и считаетесь с иностранцами.
– Потому что, к сожалению, у нас в Англии было очень мало по-настоящему больших художников.
– Вы, вероятно, забываете про себя.
– Мне кажется, у меня действительно есть талант. Иначе я не избрал бы тяжкую жизнь художника, с ее разочарованиями и лишениями, и сейчас не был бы вынужден выслушивать ваши дешевые издевки.
– Дешевые? Они могут обойтись вам дороже, чем вы думаете. Вместо того чтобы строить из себя мученика, вы бы лучше отвечали на вопросы. Вы вот употребили слово «ужасы». Зачем вам понадобилось их изображать?
– Зачем? – Измученный и затравленный, словно заяц, по следам которого гонится свора псов, Стефен забыл всякую осторожность. – Я хотел, чтобы мои картины ошеломили зрителей и навсегда отбили у них охоту воевать.
– И вы избрали для этого весьма сильный способ воздействия. Почему же вас так удивляет реакция публики?
– Когда я работал, меня занимал лишь процесс творчества. Однако сейчас я не удивляюсь. Все новое в эстетической мысли и ее воплощении всегда вызывало издевки. Всякий значительный сдвиг в искусстве подвергался сначала осмеянию и порождал яростные нападки невежд. Но я ни о чем не жалею. И если бы мне пришлось писать эти картины заново, я написал бы их точно так же.
Шарп злорадно усмехнулся:
– Господа судьи, предоставляю вам самим судить об этом заявлении ответчика, в котором нет ни капли раскаяния. Думаю, мне нет надобности что-либо к этому добавлять.
И он сел под аплодисменты присутствующих, которые, впрочем, тотчас смолкли. Председатель полистал какие-то бумаги и уже отнюдь не сочувствующим взглядом посмотрел на Стефена сквозь очки.
– Вы хотите еще что-нибудь сказать? Если желаете, можете сделать заявление суду.
– Я мог бы многое сказать. Но все это ни к чему. А потому я и не стану говорить.
Он вдруг почувствовал себя совершенно разбитым, мучительно заболела голова, неудержимо захотелось присесть, но сержант, дотронувшись до его плеча, дал понять, что садиться не разрешается.
Среди воцарившейся тишины председатель, просмотрев лежавшие перед ним записи и обменявшись несколькими словами с другими судьями, а также секретарем, поднялся для вынесения приговора.