Он бережно взял бедную вдову под руку. Они вышли из сторожки, свернули направо, прошли шагов тридцать и вышли на маленькую лужайку, посреди которой возвышался небольшой холмик, утопавший в цветах.
Будь госпожа Гарго в более уравновешенном состоянии, она, возможно, обратила бы внимание на то, что земля на холмике слишком свежа для могилы двухнедельной давности. Но госпоже Гарго было не до таких подробностей. Она упала на колени и замерла, прильнув к дорогому холмику. Так она провела несколько минут, потом встала и нетвердыми шагами, так и не попрощавшись с шокированным господином Вандерхунтом, направилась к воротам. В последний раз щелкнула калитка. Господин Вандерхунт облегченно вздохнул, на его тонких синеватых губах промелькнуло подобие удовлетворенной улыбки, и он вернулся к себе в кабинет.
А вдова Гарго, сама того не замечая, вместо того чтобы пройти по дороге, двинулась по траве, вдоль ограды. Она опомнилась только тогда, когда ее окончательно покинули силы. Тогда она, чтобы не упасть, вцепилась в железные прутья, отгораживающие приют от внешнего мира, и увидела в глубине парка, за довольно плотной стеной вечнозеленых деревьев, обширную поляну, на которой с криком и гамом играли в мяч десятка два мужчин и женщин в странных нарядах. В чем состояла необычность их одежды, госпожа Гарго не успела сообразить, потому что в этот момент один из играющих неудачно ударил по мячу, тот полетел далеко в сторону и упал совсем близко от стоявшей по ту сторону изгороди госпожи Гарго. За мячом, заливисто хохоча, помчался странно знакомый ей человек. Прошло не более двух секунд, и госпожа Гарго, пронзительно вскрикнув, упала без чувств: по ту сторону забора к ней бежал, по-детски раскрыв объятия, ее покойный муж.
– Мама! – крикнул он. – Мама!
Но она его уже не слышала.
Когда она очнулась, кругом царила тишина. На поляне никого не было. Она подняла с земли узелок с вещами бедного Педро и медленно поплелась в город. Ей казалось, что она сходит с ума.
В тот же день она уехала обратно в Бакбук.
Сперва Попф был убежден, что обвинение его и Анейро в покушении на убийство Манхема Бероиме основано на нелепом недоразумении и что все это выяснится в ближайшие дни. Но первые же пятнадцать минут общения с Даном Паппула повергли его в полнейшее отчаяние. Он, конечно, никогда не был настолько наивен, чтобы не знать, что в Аржантейе не раз отправляли на каторгу или на электрический стул людей заведомо невиновных. Но ему всегда казалось, что не эти процессы определяют собой истинное лицо аржантейского правосудия. «Наверно, у этих бедняг не хватило доказательств своей невиновности, – думал он, по существу отмахиваясь от более глубокого анализа этих заведомых судебных преступлений. – А может быть, это были простые, неграмотные парни, не могущие связать двух слов, и они неумело и беспомощно хитрили и сами себя топили бестолковыми и противоречивыми показаниями.
Но сейчас, столкнувшись с Паппулой и его сообщниками по следствию, Попф с ужасом убедился, что ни его способность к логическому мышлению, ни его умение предельно логично излагать свои мысли ничем не могут ему помочь. Все самые веские доводы отскакивали от следователей, как горошинки от толстой крепостной стены.
Его довольно скоро перестали вызывать на допросы, устраивать комедию «очных ставок», и он проводил долгие дни и недели в своей ярко освещенной и до ужаса тихой камере, пытаясь осмыслить создавшееся положение и понять, как все это можно увязать с аржантейским образом жизни, в который он до этого времени, хотя и не без известных оговорок, все же свято верил.
И если в первые дни после ареста он считал минуты до нового допроса, который, по его убеждению, должен был доказать следственным властям полную его невиновность, то сейчас ему до зарезу нужен был собеседник, с которым он мог бы поделиться обуревавшими его мыслями.
Но в бакбукской тюрьме, как мы уже отмечали, все арестанты были рассажены по одиночкам, а служащие не имели права да и желания разговаривать с заключенными.
Тогда Попф попробовал заговорить с Гатом Брутто, немолодым, тощим, сутуловатым, остроносым и остролицым арестантом, приходившим по субботам убирать его камеру. Но уборщикам тоже было запрещено пускаться в разговоры с заключенными, камеры которых они убирали.
Прошло пять недель, а Попфу так и не удалось переброситься с уборщиком ни единым словом. Даже на подношения, которые Попф выделял ему из приходивших с воли передач, Брутто отвечал только молчаливым кивком головы.
И вдруг в субботу шестой недели уборщик заговорил сам.
Правда, еле слышным шепотом и то и дело оглядываясь на раскрытую дверь, за которой мерно и бесшумно совершал свои бесконечные рейсы по пробковой дорожке дежурный надзиратель.
– Тебя зовут Попф? – прошептал он, орудуя на четвереньках пылесосом под железной койкой.