А Зигги Хайдль все не умолкал.
Одни рассказчики говорят непринужденно, переходя от легкой рысцы к резвому галопу. Другие уподобляются слонам, которые медленно тащат за собой поезд, но все же движутся вперед. Бывают и настоящие, неподражаемые рассказчики, вроде Хайдля. Они способны тебя оседлать, и ты поскачешь быстрее и быстрее, считая, будто сам этого хочешь, и совершенно не сознавая, пока не окажется поздно, слишком поздно, что верховой направляет тебя к гибели, а ты не в силах помешать этому рассказу стать твоей судьбой.
Я стоял в свете огней ночного города, готовясь уйти из кабинета, и вдруг вспомнил, как в отрочестве мы с Рэйем промышляли охотой, используя ружья двадцать второго калибра, капканы, силки и хорьков. Нам, мальцам, от роду было десять и одиннадцать лет. Мы убивали птиц, кроликов, опоссумов, вомбатов – любую живность, попадавшую нам на мушку. Поразительно, кому только мы не приносили смерть и муки. Когда добыча не подворачивалась, мы палили по коровам, и те сильно мучились от нанесенных им ран. У нас существовало смутное представление о зле, но очень размытое, а частенько и вовсе никакое; впрочем, когда оно давало о себе знать, в нем была притягательность, как и в других взрослых табу, которые нам случалось нарушать. По большей части мы упивались этим миром, своим образом жизни, предоставленной нам свободой и созерцанием смерти живых существ, причем это происходило по-разному: у одних стекала из пасти струйка крови, у других стекленели темные глаза, у третьих дергались ноги или билось в конвульсиях все туловище. А мы словно завороженные стояли над испускавшим дух зверьем.
Когда мы со смехом носились по пастбищам и лесу, нам и в голову не приходило, что мы – повелители смерти. Наблюдать за кончиной живого существа увлекательно, но в то же время как быстро все это забылось, но вот и всплыло вдруг – вместе с ощущением, что во мне теперь живет Мельбурн, когда я лежал на полу в квартире Салли. Отчетливее всего я помнил ощущение свободы.
Какое роскошество! Оно теперь испарилось, будто его и не было вовсе. Мне так и видится, как солнце в те дни вставало над неизведанной, по утрам зовущей нас в путь планетой и расцвечивало окутавший нас туман, пока он не начинал светиться, а затем капитулировал и рассеивался, оставляя за собой такой яркий свет на фоне покрытых инеем лужаек, что мы с полузакрытыми глазами шли на его зов. Я и сейчас чувствую, как роса медленно просачивается мне в башмаки и холодит ступни, а солнце согревает лицо, вижу зелень кустарников, красноту маслянистой почвы, напоминающей какое-то блюдо, и несравненное диво ручья, который мы переходили вброд. Всплески воды, разбивающейся, точно по диагонали, о бревно. Я и сейчас их слышу. Красоты, святыни… но я тогда этого не сознавал. Почему?
Если умерщвление и было видом познания, интерес к нему в какой-то момент пропадал, оно приедалось, и мы уходили, оставляя бьющееся, умирающее существо вне его привычной среды. Не всегда, впрочем: однажды, помнится, подстрелил я вомбата, вразвалку ковылявшего через пастбище. Мы поспешили к его подбитой тушке, в ужасе поглазели на окровавленный мех, на тонкую струйку крови, вытекавшую изо рта, еще живые глаза, видевшие или – вполне вероятно – не видевшие нас, но осознававшие, вероятно, нечто бесконечно большее.
Мы молча наблюдали. Зверек не хотел умирать.
Пойду я, сказал Рэй. Не нравится он мне.
Я, оставшись, смотрел на крупный кожистый нос, который изо всех сил старался дышать, сжимаясь и раздуваясь в неестественном ритме. Большие черные глаза уставились куда-то вниз, на землю. Зверек отказывался умирать.
Валим отсюда! – крикнул Рэй.
Это была тайна, которую мы низвели до уровня своей тяги к знаниям. Все, о чем нам больше всего хотелось узнать в том возрасте, – это смерть. Раздался громкий хлопок, похожий на шлепок. Подняв голову, я увидел, что Рэй чуть ли не в упор прострелил зверьку голову.
Мать твою, дай ты этому засранцу сдохнуть, сказал он.
Иногда я размышляю, какие мысли обо мне роились в головах тех загубленных зверей. О том, кто стоял над ними в их смертный час. А иногда вижу, как они толпятся надо мной. Но такие картины я стараюсь прогонять. Меня берут в кольцо птицы, звери, рыбы, и все сильнее крепнет мой страх перед замкнутым пространством, тесными помещениями, лифтами, салонами самолетов, толпами, где надо мной склоняются другие, давят и душат, устремляя пустой взгляд в землю.
По ночам теперь мебель в спальне движется, живет, превращаясь в них, – это преследователи приходят за мной. Сьюзи хотела жить со мной. А мне было трудно ужиться даже с самим собой. Знаете, всегда кто-то остается. Выживает. Всегда. Что представляет собой такое существо, трудно сказать. Но оно реально. Вот почему ты постоянно в движении. Меня всегда спрашивают: Почему? Почему ты продолжаешь делать то, что делаешь? Ну придумываешь все эти шоу, запускаешь новый сериал, следующий проект, хотя мог бы просто уйти на покой? Почему? И я отвечаю: мне это по душе – никто не отказался бы этим заниматься.