— Извольте, — уступчиво согласился Мешков. — Мне таить нечего. В шестнадцатом году торговые дела, вам известно, как покосились, и мало стало надежды, что поправятся. Под влиянием этого беспокойства решил я лавку ликвидировать и скоро продал её. Выручил я больше, чем ожидал, — сто восемьдесят тысяч. Но это оттого, что деньги стали совсем не те, против довоенных. Ещё перед этим уступил я одному купцу ночлежный дом, да лабаз у меня был, канатный амбар, если помните. Гнильё одно, на слом пошло. Деньгами до этого у меня ничего не было, все в обороте. Так и получилось, что перед самой революцией привёл я все хозяйство к общему знаменателю.
— А знаменателем что было? Банк? — спросил Рагозин.
— Точно так. Банк.
— У вас ведь ещё городское место было, земля?
— Место было, верно. Да на месте ничего не было. А теперь и места нет. Земля-то стала государственной?
— Ну, а дом?
— Что же дом, Пётр Петрович? Дом отошёл по муниципализации.
— Ну, а вот в сейфе вашем ничего не оказалось, кроме «Займа свободы». Что же, вы до революции обращали все в деньги, а потом все деньги так в один заём и вбухали?
— Все до копейки, — вздохнул Мешков и основательно, как после бани, утёрся платком.
— Почему же этакое безрассудство? Все деньги — в одну эту «свободу», а?
— Я вам сознаюсь, Пётр Петрович. Меня взяли уважением. Уважение мне было оказано такое, что я из рук кормовую лопатку выронил. Директор банка напустил на меня мороку, будто только он сам да я с ним — люди деловые, дальновидные. После революции должна была будто прийти победа над германцем, а за победой — подъем коммерческих дел. «Свобода» непременно укоренится, и с новым займом никакие бумаги, наипаче деньги, не пойдут в сравнение. Мы с вами, Меркурий Авдеевич, сказал директор, на процентах с «Займа свободы» как на граните будем стоять… Вот и стоим!
— На «свободе», значит, просчитались? — улыбнулся Рагозин. — Керенский подвёл?
— Вам виднее, Пётр Петрович, кто подвёл. Я в политике не разбираюсь.
Они сосредоточенно замолчали. Вдруг отчётливо, но гораздо тише прежнего, Рагозин сказал:
— А я в политике малость разбираюсь… Золотом у вас ничего не было?
Он в упор глядел на Мешкова.
Меркурий Авдеевич развёл руками.
— Ваша власть, хоть матрасы вспорите.
— Ну, — сказал Рагозин и поднялся, — матрасы ваши ни к чему, а книги банковские у нас в руках, они скажут, все ли так обстояло, как вы докладываете. Пока я вас не задерживаю.
Наполовину тоже поднявшись, Мешков, однако, не распрямился, а так полусогбенно и спросил:
— А потом что же — задержите?
— Нет, почему же, если вы на все ответили откровенно?
— Пётр Петрович! Как на духу! Да и что от вас скроешь? Вы вон на мне все подоплёки вывернули: и ренту мою, и дом, и лавку припомнили. Да и зачем мне вас подводить? Я от вас худого не видел, а к вам всегда с симпатией.
— Ладно, ладно, — кивнул Рагозин.
— Правду говорю. Никогда о вас слова обидного не проронил. А ведь сколько из-за вас пострадать от охранки пришлось, когда в моем доме подполье обнаружили, а вы скрылись…
— Пострадали? От охранки пострадали? — с неожиданным хохотом перебил Рагозин. — Из-за меня, грешника? Эка вы, бедняга!
Он хохотал, то отталкиваясь от стола кулаками, то наваливаясь ими на край, и слезы истового веселья лучились в его сжатых глазах.
— Я вас, выходит, тоже… тоже подвёл! — выталкивал он со смехом. — Не один… Керенский!
И у Мешкова будто блеснули слезы, но жар отхлынул с его лица, он стоял изжелта-бледный, все ещё преклонённый, высоко вздёрнув потерявшие грозу брови.
Тут постучали в дверь, и Рагозин крикнул:
— Да, да! Заходите… Не думал не гадал, а подвёл, что поделаешь! — продолжал он раскачиваться, смеясь.
Вошли двое мужчин с пиджаками через руку, в узеньких поясках, похожие на теннисистов, и девушка в белой блузке и короткой шотландковой юбке. Открыв дверь, они словно впустили в комнату добрый пай уличного горячего света — так вспыхнули в кабинете их рубашки, на одном голубая, на другом персиковая, чертовски утончённого оттенка, и даже гладко бритые лица мужчин были как-то по-особому светоносны. В том, как пришедшие поклонились и стали близиться к столу, заключалось соединение почтительности с уверенностью в самой, однако, благородной пропорции. Рагозин, ещё не переключившись со смеха на другой лад, успел себе отметить: ишь, вальяжные! — и сказал Мешкову:
— Все-таки я вас меньше подвёл, чем «Заём свободы», ей-богу. Давайте на том кончим.
Но Меркурий Авдеевич будто не вполне внял этому отпущению. Нечто отдалённо обидное почудилось ему в посетителях, которые не дали довести визит до какого-нибудь смягчённого конца. И сейчас же он услышал знакомую атласную распевку:
— Артист Цветухин, — проговорил человек в голубой рубашке и, указывая на персиковую, добавил: — Пастухов. — А потом притронулся к голому локтю девушки и сказал пониже: — Моя ученица.
— А, как же! — ответил Рагозин и пригласил садиться, показав и на тот стул, у которого ещё стоял Мешков, точно Меркурий Авдеевич вовсе не мог собою отнять никакого пространства.