Текст взят из журнала "Мир божий", 1891, № 10.
В недавно произнесенной речи Ибсен возражал против распространенного предрассудка, по которому литературная слава считается самым завидным счастьем, а «человек, сделавшийся избранником судьбы в этом смысле и со славой принятый всем светом, считается безусловно счастливым». Меланхолия этого полупризнания может показаться странной у поэта, шестьдесят вторую годовщину рождения которого в эту минуту праздновала вся Европа. Но она не удивит тех, кто следил за последней фазой эволюции его мысли и заметил возраставшее пессимистическое настроение, о котором свидетельствуют его последние драмы. Тогда как, например Вагнер с возрастом делается яснее и светлее и после мрачного пессимизма «Тристана» заканчивает светлым примирением «Парсифаля», Ибсен, несмотря на блистательную славу, осветившую его старость, в драмах, появившихся после «Росмерсгольма», и особенною трех последних пьесах: «Строитель Сольнес», «Ганс-Габриель Боркман» и «Когда мы восстанем из мертвых», повидимому, идет в сторону все более и более трагического понимания жизни, смотрит все более и более безнадежным взглядом на свою художественную карьеру, на настоящую жизнь и на будущее человечество.
Я хочу попытаться отметить в этом очерке отличительные черты и границы этого пессимизма.
Я думаю, что можно отличать две главные формы пессимизма, которые в действительности часто проявляются более или менее смешанными, но которые легко выделить анализом: я назову одну из этих форм пессимизмом мистическим, а другую — реалистическим пессимизмом.
Первый пессимизм берет свое начало в чувстве, в интенсивной жалости к неизбежным мукам человечества, в религии человеческого страдания. Доведенный до своих последних выводов этот пессимизм обусловливает исчезновение охоты к жизни, мистическое стремление к благодетельной смерти, к буддистской нирване, к покою могилы. Этот пессимизм внушил Шопѳнгауеру его дивные страницы об умирании житейских желаний у освобожденного от мировой иллюзии аскета. Этот же пессимизм выливается волнами мелодии в развязке «Тристана» и поет возвышенные напевы «Парсифаля». Это тот пессимизм, наконец, на излишество и опасность которого указал Нитцше с своей ужасающей проницательностью. Конечно, жалость — одно из самых благородных чувств, способных наполнять человеческую душу, но она не должна доводить нас до страха перед всяким страданием, так как добровольно принятое страдание, страдание, составляющее даже предмет стремлений, имеет тоже свое благородство, свое величие, свою красоту. Мы не имеем права считать его само по себе злом, «чем - то таким, что должно быть уничтожено»; мы сами должны уметь страдать, поэтому мы должны также уметь переносить страдания других окружающих. Одним словом, жалости нельзя приносить в жертву героизм с его суровыми добродетелями и ужасными последствиями, которые он обусловливает. И, наконец, разве это уничтожение охоты к жизни, это мистическое сладострастие смерти не должны почти всегда быть истолкованы, как признак вырождения, усталости, как показатель уменьшенной жизненности, короче сказать, как болезненный и внушающий известное беспокойство симптом? Именно так и думает Нитцше. Любовь к жизни, доброе и радостное принятие на себя ее борьбы и ее трудов являются доказательством нравственного здоровья и физиологического равновесия. Везде, где проявляется аскетический или мистический пессимизм, мы в праве спросить себя: не близко ли к нарушению это равновесие, и не начинается ли физиологическое вырождение?