РУБИН (
Хор обрадованных голосов: лучше! стало лучше!
БОБЫНИН (
Яконов — в неуверенности, даже робости.
БУЛАТОВ (
Чёрная стрелка больших электрических часов на стене перепрыгнула на половину одиннадцатого.
За шкафами, не на виду у начальства, Хоробров подошёл к Потапову. Приклонился к его столу и тихо:
— Андреич. Смываться пора. Суббота.
Потапов, отпустив новичка, чем-то не делом занят: клеит красный портсигар из пластмассы. Примеряет к нему розовую защёлку:
— Как, Терентьич, подходит? по цвету?
Поверх очков в простой металлической оправе, как смотрят бабушки:
— Зачем раздражать дракона? Читайте передовицы «Правды»: время работает на наш передовой строй. Вот Антон уйдёт — и мы тот-час — же испаримся.
Хоробров положил свою секретную папку Потапову на стол и, из-за шкафа, медленно направился к выходу. Вольный дежурный заметил, окликнул:
— Илья Терентьич! А почему не послушаете вы? Вообще — куда вы направились?
ХОРОБРОВ (
В наступившей трусливой тишине Бобынин гулко расхохотался.
ДЕЖУРНЫЙ (
ХОРОБРОВ (
Распахнулась дверь. Дежурный по институту:
— Антон Николаич! Вас — срочно к городскому телефону!
Яконов — плавно, но и поспешно, вышел, перед Хоробровом.
В кабинете Яконова.
С трубкой, стоя у стола:
ЯКОНОВ: В министерство, к вам? Как? к самому министру? Тотчас выезжаю.
На столе, не садясь, успевает написать на листе цветным карандашом, крупным почерком:
«Списать: Нержина. и Хороброва».
Шарашка. Полукруглая комната-камера.
Радиально стоят двухэтажные, наваренные, железные койки. Освещена ночной синей лампочкой над широкой арочной входной дверью. Перекличка голосов в полутьме.
— Я в эту синюю лампочку когда-нибудь сапогом запузырю, чтоб не раздражала. Всю ночь на глаза давит.
— Синий свет?
— А что? У него длина волны короткая, а кванты большие. Кванты по глазам бьют.
— Светит он мягко, и мне лично напоминает синюю лампадку, которую в детстве зажигала на ночь мама.
— Мама! — в голубых погонах! Вот вам, пожалуйста, разве можно людям дать подлинную демократию? Я заметил: в любой камере по любому мельчайшему вопросу — о мытье мисок, о подметании пола — вспыхивают оттенки всех противоположных мнений. Свобода погубила бы людей. Только дубина, увы, может указать им истину.
— А что, лампадке здесь было бы под стать. Ведь это — бывший алтарь.
— Не алтарь, а купол алтаря. Тут перекрытие междуэтажное добавили.
— Дмитрий Александрыч! Что вы делаете? В декабре окно открываете! Пора это кончать.
— Господа! Кислород как раз и делает зэка безсмертным. В комнате двадцать четыре человека, на дворе — ни мороза, ни ветра. Я открываю на Эренбурга.
— и даже на полтора! На верхних койках духотища!
— Эренбурга вы как считаете — по ширине?
— Нет, господа, по длине, очень хорошо упирается в раму.
— С ума сойти, где мой лагерный бушлат?
— Всех этих кислородников я послал бы на Оймякон, на
— В принципе я не против кислорода, но почему кислород всегда холодный? Я — за подогретый кислород.
— …Что за чёрт? Почему в комнате темно? Почему так рано гасят белый свет?
— Валентуля, вы фраер! Вы бродили б ещё до часу! Какой вам свет в двенадцать?
— Опять накурили? Фу, гадость… Э-э, и чайник холодный.
— Да-а… Стелет она мне на полу, а себе тут же, на кровати. Ну, сочная баба, ну такая сочная…
— Друзья, я вас прошу — о чём-нибудь другом, только не про баб. На шарашке с нашей мясной пищей — это социально опасный разговор.
— Вообще, орлы, кончайте! Отбой был.
— Не то что отбой — по-моему, уже гимн слышно откуда-то.
— Спать захочешь — уснёшь небось.
— Никакого чувства юмора: пять минут сплошь дуют гимн. Все кишки вылезают: когда он кончится? Неужели нельзя было ограничиться одной строфой?