— Ура! — кричу я. Но мой крик никто не подхватывает. А может, у меня и крика-то не получилось, а стон один. Губы у меня спеклись — от жажды; в горле всё пересохло.
Соседи мои, как и я, бегут из последних сил.
Пулемёт всё стреляет.
А люди бегут и бегут.
Ещё триста… двести метров. Снова по обе стороны лежнёвки показались кочки и кусты ольшаника. Туман уже не клубится, и кусты не кажутся мне серыми гривами лошадей. Я гляжу мимо кустов — на чёрную пасть немецких окопов.
Пулемёт стреляет.
А люди всё бегут и бегут.
Плюхаются в воду, бултыхаются, выбираются, бегут, перепрыгивают с кочки на кочку. Кто-то кричит: “Генка, гляди: кювет!” — и бойцы прыгают с гати в кювет. Но я не прыгаю, продолжаю бежать по мокрым круглякам.
Я не спускаю глаз с немца-пулемётчика. Один, гад, управляется, без напарника. Небось погибли все помощники. Без кителя, в одной исподней рубахе. Работничек. Жарко ему. На голове, однако, каска. Боится. “Ну, обожди, вражина, ты сейчас получишь!” Я достаю из-за спины автомат. Целюсь, как могу, и стреляю длинной очередью. Мимо… Мне бы только срезать вот этого пулемётчика. О, я теперь хорошо понимаю состояние раненого Коли Зотова! Жаль только, что мало осталось патронов в диске. Сдерживая себя, я стреляю короткими очередями. “Я тебя достану! Я тебя срежу сейчас!”
— Ура-а! — кричит кто-то над ухом.
Смотрю: Чуев.
— Ура-а! — орёт во всё горло пехотинец, сменявший сапоги на обмотки: живой, чёрт!
Клич этот разносится над лежнёвкой; его подхватывают и бойцы, бегущие по болоту. Кажется, не от топота тысяч людей, спешащих к своим, к жизни, содрогаются ободранные кругляки гати, а от этого мощного крика.
Немец-пулемётчик вдруг выскакивает из окопа, заламывает руки над головой, и над лесом раздаётся его жуткий утробный смех. Этот странный смех никак не вяжется с тем, что немец только что вершил на песчаной косе, где кончалась лежнёвка.
— Ах ты, гадина! — Я снова выпускаю очередь, жму на спусковой крючок до тех пор, пока автомат не умолкает.
Немец поворачивается лицом ко мне, к сотням людей, которые бегут ему навстречу, и, как засохшая вершина осины, срезанная осколком снаряда, падает на землю. Я вскакиваю на бруствер. За невысоким валом земли — в обе стороны змеится окоп. По окопу, по узкой чёрной щели, бегут в оба конца чёрные рогатые немцы. Я нажимаю на спусковой крючок — автомат молчит. Бросаю свой ППШ, выхватываю из кобуры пистолет, стреляю сначала в одну сторону, потом — в другую сторону.
Силуэты бойцов вырастают на бруствере и исчезают в чёрной щели окопа.
Я облокачиваюсь на бруствер и закрываю глаза.
Выстрелы и топот ног затихают.
Я с трудом открываю глаза. На бруствере стоит эта чёртова железяка: МГ-34. Словно паук. Тонкие лапы треноги глубоко воткнуты в землю. Дуло смотрит на меня. Я толкаю сапогом надульник, но пулемёт не опрокидывается: так я ослабел. Тупо разглядываю “рабочее место” моего врага. Весь окоп вблизи пулемёта засыпан стреляными гильзами. На дне окопа, полузасыпанный этими гильзами, лежит немец. Глаза открыты, руки разбросаны в разные стороны: очевидно, второй номер. Первый-то стрелял до самого последнего момента.
И я в одно мгновение отчётливо представил себе, как всё это было.
…Окоп был отрыт в полный рост. Пулемётчик стрелял стоя. Гильзы мешались под ногами, и немец носком сапога отгребал их в сторону. А они — сыпались и сыпались — люди по лежнёвке всё шли и шли… Некогда стало отгребать — фриц присел на колени, поверх вороха гильз, и стрелял, давая отдых себе и своей страшной машине лишь на одну-две минуты: чтобы сменить докрасна раскалённый ствол или прицепить очередную ленту из жестяной коробки. Было жарко от горячих гильз под ногами, и немец снял с себя китель. Ещё никогда не приходилось ему стрелять так долго без передыха.
А русские всё шли.
Когда они были уже совсем рядом, кто-то из русских бросил ручную гранату. Она разорвалась сбоку. Напарник ткнулся лицом на коробку с лентами. Пулемётчик оттолкнул его, и тот упал на дно окопа. А сам всё продолжал стрелять. Пулемёт уже выхаркивал из себя пули, и не было секунды заменить ствол: русские были совсем рядом.
Теперь немец не стоял и не сидел за пулемётом, а лежал на ворохе гильз.
А русские всё шли, крича своё “ура”, которое наводило ужас. И тогда немец вскочил из-за пулемёта и бросился бежать.
“Но зачем он хохотал, смеялся? — думаю я. — А-а, небось в голове помутилось”.
Я смотрю на ворох стреляных гильз. Они ещё горячие — жгут подошвы сапог.
Мимо меня, перепрыгивая через окоп, бегут люди. Некоторые останавливаются, чтобы перевести дух, но большинство бежит. А у меня нет сил бежать; даже вылезти из окопа нет сил, и я тихо бреду траншеей.
— Комбат? Жив! — окликает меня кто-то.