На следующий день должно было произойти большое событие. Надев самые красивые вышитые кафтаны — у Махмуда был кафтан, украшенный желтой парчой, а у Мустафы — голубой, — оба принца предстали перед султаном в зале для обрезания. Оттуда их провели в специальное помещение, где проходил этот обряд. Я сидел в покоях Накшидиль наедине с ней и с опасением ждал известий. Тут пришел имам, за ним следовал евнух с золотым подносом в руках.

— Моя добрая госпожа, — сказал он, — поскольку вы приходитесь Махмуду самым близким человеком, то вам следует убедиться, что торжественное событие успешно завершилось. Для меня самая высокая честь показать это вам. — При этих словах он снял бархатное покрывало; у меня подкосились ноги, и я рухнул на пол. Я только помню, что Накшидиль обмахивала меня льняной тканью.

— Тюльпан, — звала она, — что с тобой?

Я огляделся и увидел, что лежу на ее диване.

— Да. Похоже, со мной ничего страшного не произошло.

— Ты упал в обморок, — говорила она. — Ты знаешь, почему так случилось?

Тут мне вспомнилось мгновение, когда имам снял бархатную ткань и я увидел нож и кусочек крайней плоти на золотом подносе.

— Это напомнило мне кое о чем, — объяснил я все еще слабым голосом. — Это случилось очень давно.

— Ch'eri, ты мне должен рассказать об этом. Помнишь, что ты мне однажды говорил: «Вы должны избавить свою душу от подобных вещей».

— Вам вряд ли захочется слушать эту историю.

— Я ведь рассказала тебе о своих злоключениях, — напомнила она мне.

— Виноват этот поднос, — прошептал я.

— Поднос?

— Да, поднос с ножом и крайней плотью.

— Продолжай.

— Помните, я говорил вам, что отец продал меня за золото? Когда заключалась эта сделка, я сидел возле нашей глинобитной хижины и вырезал какой-то инструмент. Ко мне подошли незнакомые люди, и не успел я поздороваться с ними, как те схватили меня за руки, заковали в цепи и потащили куда-то. Едва я сообразил, что произошло, как мы оставили деревню и отправились на север. Мы шли много дней, может быть, недель, пока эти люди не остановились где-то в пустыне Египта, в одном отдаленном христианском поселении. Я до сих пор помню огромный крест и двоих монахов в коричневых рясах, идущих мне навстречу и как-то странно смотревших на меня. Они забрали меня, завели в пустую палатку и ремнями привязали к столу.

Накшидиль съежилась, и я понял, что ей тяжело слушать это. Но было уже поздно. Я продолжил свой рассказ:

— Они не завязали мне глаза, а заставили смотреть. Я увидел нож и приближавшееся ко мне лезвие. Я стал кричать сначала от страха, затем от боли. Я истекал кровью, словно только что зарезанный поросенок. Должно быть, я потерял сознание, потому что очнулся закопанным в песок по самую грудь. Я пребывал в таком положении много дней. Мне сказали, что песок остановит кровотечение, но боль была столь невыносима, что я не знал, хочется ли мне жить, чтобы убедиться в правильности их слов. Я спрашивал себя, лучше ли остаться среди тех, кто вынес подобное варварское надругательство, выжить после этой ужасной кастрации или лучше просто умереть? О боже, как иногда приятно умереть!

Накшидиль не могла скрыть своего отвращения, но она знала, что мне надо выговориться. Ее лицо исказила гримаса, когда она едва слышным голосом спросила:

— Ты был один?

— В пустыне было много мальчиков, их всех выстроили в одну линию, словно кактусы. Я слышал их стоны и видел, как они медленно умирают. Наконец спустя семь дней и ночей один из белых мужчин сообщил, что я исцелился, и забрал меня. Уходя, я видел много трупов, брошенных в песках.

Эти люди привели меня в Каир и посадили в лодку вместе с десятками других: нас затолкали туда, словно селедок в бочку, и держали закованными в такой страшной тесноте, что мы вдыхали пот друг друга. Так мы провели много дней, моя кожа все еще была красной, то место не зажило, и меня мучила страшная боль; всякий раз, когда я мочился, мне хотелось умереть. Помню, мы прибыли в Стамбул, и нас вышел встретить главный чернокожий евнух. Я увидел его безобразное лицо, оплывшее жиром тело и понял, что моя судьба решена.

Поток воспоминаний лишил меня сил. Я начал рыдать и услышал, что Накшидиль тоже плачет.

— Извини меня, Тюльпан, — сказала она сквозь слезы. — Прости меня.

— Это не ваша вина, — ответил я. — К тому же вы никогда не станете обращаться с людьми столь дурно.

Накшидиль посмотрела на меня и ничего не сказала.

* * *

Зимой 1794 года, через шесть месяцев после обряда обрезания, валиде-султана объявила, что покидает дворец. Она объяснила, что ей, как последовательнице суфизма, требуется больше времени для молитв и раздумий; для отправления своих обрядов ей было необходимо тихое место на Босфоре. В Топкапе время текло по-прежнему, оно, словно пустая ваза, ждало наполнения. Эта ваза совсем лишилась содержания после отъезда Миришах.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже