— Я так рада, что ты пришел. Я беспокоилась за тебя каждый час и каждый день. Пожалуйста, не позволяй Мустафе или улемам запугать себя. Ты должен проявить гибкость и идти вперед к свету. — Она снова обняла Махмуда, затем отстранила от себя, чтобы лучше разглядеть. — Ты подрос, и я вижу, что ты меняешься. Не думай о том, что было или будет, — сказала она. — Помни слова Бадреддина[76]: «Нет прошлого, нет загробной жизни — все находится в процессе становления».
Однако положение еще сильнее ухудшалось.
Через два месяца после визита Махмуда пришла весть, что валиде-султана Миришах захворала. Дворцовые лекари почти ничем не смогли ей помочь. Даже врач-англичанин Нил, вызванный из Перы, когда прибыл в ее уединенный дворец, нашел положение отчаянным. Его приветствовал главный чернокожий евнух, предложил кофе, шербеты, сладости и представил врачу-греку, который лечил валиде. По-видимому, Миришах перенесла сильный жар, который в течение многих недель то падал, то снова поднимался.
Наконец главный чернокожий евнух отвел англичанина к больной. Обессилевшая женщина лежала за занавеской, и Нил не знал, что за тяжелой декоративной решеткой прячется султан. Врачу разрешили осмотреть лишь руки и ладони валиде. Ему удалось прослушать ее пульс. Врач старался сделать все возможное, но, поскольку он не мог осмотреть ее тело, а болезнь уже зашла далеко, его усилия оказались тщетны. На восьмой день после его визита мы услышали, как муэдзины объявляют по всему городу о смерти валиде. На следующий день состоялось похоронное шествие, и ее тело предали земле. Люди пришли отдать ей дань уважения. Миришах щедро жертвовала деньги на нужды жителей, на кухни, в которых готовили супы, фонтаны, больницу и мечеть. Отдавая ей должное, Селим велел раздать беднякам еду и деньги.
Ее смерть навеяла новую печаль.
— Миришах дала мне Махмуда, и за это я навсегда буду ей благодарна, — сказала Накшидиль. — Валиде была доброй женщиной, и я знала, что она сочувствует мне. Конечно, я иногда расстраивалась из-за того, что она не помогала мне еще более сблизиться с Селимом. Но думаю, это понятно, ведь она в первую очередь оставалась верной сыну.
— Богу известно, — ответил я, — что султан рассчитывает на мать. Остальные люди из его окружения столь же непостоянны, что и ветер.
— Это Миришах следила, чтобы меня подготовили к встрече с Селимом, — продолжила Накшидиль. — Я признательна ей также и за это. Я буду горевать по ней.
И она горевала, теряя силы, пока дни перетекали в недели, а недели — в месяцы. Во дворец пришла кира Эстер с тканями для пяти кадин султана, и, хотя Накшидиль не имела права делать покупки, я сумел тайком вынести ее письмо, а теперь еврейка принесла ответ. Французская печать подняла Накшидиль настроение, но не надолго.
Накшидиль передала мне это письмо.
— Как это печально, — сказал я. — Я могу чем-то помочь?
Она покачала головой:
— Тюльпан, ты ничем не поможешь. У меня в душе пустота, отчего мне печально и одиноко, — ответила она. — Моей семьи больше нет, и я уже никогда не увижу ее. Улемы так жестоки, что не позволяют мне встречаться с Махмудом с тех пор, как он был здесь шесть месяцев назад. Я чувствую себя крохотной щепкой, болтающейся в безграничном море.
Мы не видели Махмуда еще два месяца, а когда он пришел, я был поражен: он вырос дюйма на три, его грудь стала шире, а лицо покрылось щетиной. Хотя мальчик сильно изменился, он сказал, что в Клетке принцев не произошло почти никаких перемен. Скорее наоборот, обстановка там стала еще хуже. Экстремисты крепко держали все в своих руках и настаивали на строжайшем соблюдении законов ислама. Малейший намек о Европе находился под запретом.
— Даже мой брат Мустафа использует все европейское против меня. Он постоянно напоминает мне, что ты француженка и учила меня французским премудростям.
— А как поживает мать Мустафы? — спросил я. — Она видится с ним?