Я все думаю, как нам ускорить это дело. Все-таки ужасно много ручного, первобытного труда, который способен превратить человека в обезьяну. Я драил, драил эти подлые кромки, разозлился и придумал приспособление: гнутая обойма с пазом, внутри куски старого наждачного круга, а сверху на обойме ручка, чтобы держать. Придумал, нарисовал и сам по вечерам сварил из обрезков трубы. Хорошая штука получилась: как шоркнешь, так сразу полкромки блестит. Чугреев, посмотрел, похвалил, сказал, чтобы я подавал рацпредложение, но мне все некогда. Мосин задал такой темп, что все в мыле. Варит как машина и ничего ему больше не надо. Странный какой-то, угрюмый, ничем, кроме сварки, не интересуется. Наверное, того, кто там побывал, уже ничего не волнует. Я как-то взял подсчитал, сколько ему предстоит сварить, если все его будущие швы вытянуть в одну линию. Задачка простая: шов четырехслойный, значит, длину окружности трубы надо умножить на четыре и еще на количество стыков. Получилось пятнадцать километров! Я поразился, сказал ему об этом, а он этак тупо кивнул — «Сварим». Ужасно любопытно узнать, за что он сидел, но неловко бередить рану.
Недавно приезжал куратор Каллистова, Тимофей Васильевич, маленький толстенький, как шарик, смешной такой, все с прибаутками. Облазил с Чугреевым все стыки, потом опрессовали плеть. Я стоял у манометра, записывал показатели. Течи не было. Закрывали процентовку — по этому поводу все крепко выпили. Теперь мне понятно, почему работяги так здорово пьют — это своего рода разрядка, без нее можно тронуться умом.
Одно время мне было ужасно тяжело и тоскливо — не по работе, а так, по другой причине. Выручил Киплинг. Много думаю, что такое человек и вообще, мы — люди. Яков считает, что так как наши предки — обезьяны и первобытники — не обладали подлостью, а мы обладаем, то подлость это результат прогресса, накопление поколений. Дескать, подлость растет, развивается вместе с обществом, потому что она такая же вечная отличительная черта людей, как доброта, жестокость, глупость. Он все пытается наставить на «путь истинный», раскрыть глаза. А мне смешно, именно его надо наставлять. Я ему говорю: «Вот у тебя будут дети. Ты как их будешь воспитывать, чтобы они выросли подлецами или хорошими людьми?». А он говорит; «Я вообще не буду их воспитывать. Пусть в них сохранится природное начало». «Тогда они вырастут дикарями», — говорю я. «Ничего подобного. Я им буду давать знания по всем наукам. Они будут превосходно образованы и первобытно чисты и непосредственны». В общем, зарапортовался, но парень хороший. Все зовут его тунеядцем, а он вкалывает за двоих.
Ужасно соскучился без вас. Так хочется посидеть на нашем стареньком диване, сразиться с тобой, папка, в шахматы. Или поиграть в мушкетеров — помнишь? Смешное было время. Я теперь уже взрослый...
Ну, пока. Николай едет в Лесиху, торопит — крепко обнимаю, ваш Алексей».
Он замер, устало улыбаясь, прислушался к звенящей пустоте внутри себя — ни мыслей, ни движений, как будто оцепенело все. И вдруг: «А шов-то четырехслойный»... Он встал, на цыпочках подкрался к шкафу, боязливо оглядываясь на дверь, словно собирался сделать нечто постыдное, вытащил небольшую книжицу — «Расчет на прочность сварных соединений». Раскрыл...
— Павлуша! — донеслось из кухни.— Иди обедать...
Он вздрогнул, торопливо сунул книгу на место...
Есть не хотелось, но чтобы не обидеть Клаву, съел три голубца. Ел, нахваливал, пытался шутливо комментировать Лешкино письмо, но вдруг задумывался: «А шов-то четырехслойный!»
— Ты мне не нравишься сегодня,—сказала Клава.— У тебя такой усталый вид. Ты заболел?
— Да что ты, Клавчик? Здоров, как бык. — «А шов-то четырехслойный».
— Я чувствую, ты вымотался. Тебе обязательно надо отдохнуть. Знаешь, — она помолчала, улыбаясь, — я отказалась от гарнитура. Жили двадцать лет и еще столько проживем. Не в гарнитурах счастье, правда? Возьми лучше путевку куда-нибудь.
Павел Сергеевич рассмеялся, выгреб из карманов пачки денег. Она всплеснула руками, заругалась на него, потребовала, чтобы немедленно, завтра же брал отпуск и ехал отдыхать. Он только грустно вздохнул — «Какой может быть отпуск!». Они поспорили — он убедил ее покупать гарнитур.
Клава заснула как обычно легко и быстро, свернувшись мягким теплым калачиком. Павлу Сергеевичу не спалось. Он думал, глядя в серый покачивающийся потолок. Уйти бы, уволиться, устал... Но трасса, трасса, трасса. Уйти можно только с треском, с позором. А что будет с Лешкой, с Клавой? Мгновенно все развалится — «все», державшееся на его авторитете честного, порядочного человека. «Значит, ты неправильно жил, значит, твоя мораль фальшива, оторвана от жизни и зиждется на песке», —- может быть, они и не скажут так, но почувствуют, поймут, подумают. А это — катастрофа...