В словах его прорвалось что-то безутешно-кокетливое. Я хотел возразить ему, рассказать о себе, о Милене, но, сам не знаю почему, смутился и промолчал. Может быть, потому, что не верилось, будто хочет он уйти из газеты. Никуда он не уйдет, а что тоскует — так это верно. Тоска пройдет со временем. Тоска всегда проходит, если человек может стоять лицом к миру. И что ж, что тоска… Она опасна, когда бывает как короткое замыкание — внезапная, сильная. Обязательно что-нибудь перегорит… Со мной, кажется, было такое, когда погибла Милена. Было… Теперь проходит… Да, проходит. Да и как иначе? Я ведь еще надеюсь, что впереди у меня — море…

LIV

Колобов Тимофей в тот день так и не приехал.

Светка, проницательная, наблюдательная, предупредительная Галушка, ошиблась. Она отвлекла меня от дневника Милены, но я не опечален этим. Все равно я читаю дневник отрывками, и каждый раз это — как свидание с нею. Мне чудится ее голос, слышится длинный, нескончаемый монолог… И мне некогда возразить ей, ответить на вопрос, да я и не могу. Не хочется нарушать вереницу мыслей, фраз, в которых по-прежнему ее дыхание, ее жизнь…

И не важно, что я молчу, а она говорит. Важно, что мы схоже чувствовали, понимали мир. Пусть не во всем, пусть расходились иногда, пусть разные были у нас профессии, разве в этом дело? И разве о профессии думаю, приходя на кладбище, садясь на скамейку у ее могилы…

Неподалеку, у границы старого кладбища с новым, там, где над зарослями акаций и сирени поднимаются высокие липы, там над чьей-то могилой стоит мраморное надгробие, похожее на университетскую кафедру — узкую, высокую, покрытую тяжелым бархатом. На кафедре — раскрытая книга, тоже из мрамора, в ней выбиты строки эпитафии:

«Мир праху твоему,

благородный и добрый человек».

Не одно поколение похоронено здесь после… И какое нам теперь дело до узкой специальности, профессии того человека! А мимо могилы его не бегут люди. Останавливаются, читают, с тихим благоговением в сердце, может, и с поминанием отходят своими стежками.

Мир праху твоему, благородный и добрый человек… Что́ бы такие слова венчали и наше надмогильное терние!..

По какой-то странной прихоти или странной моде века редко мы дарим достойную эпитафию, забывая, что дающему да воздастся!

LV

Нет, я бы не стер на Ее могиле слова «Трагически погибла». Пусть останутся. Я бы не стал повторять и те, что выбиты на развороте черной мраморной книги. Я написал бы другие:

Отворите ей темницу,Дайте ей сиянье дня!

Неужто нашелся бы человек, готовый усмехнуться и не поверить в сбыточность невозможного! Почему ж я верю?!

LVI

Уходящее к югу лето зовет и меня. Судно мое направилось теперь в порт приписки; пора и мне бросить свой якорь.

Старики — мать с отцом — недовольны. Или встревожены. Хотя, что им в моем поведении?! Их волнует, пожалуй, неизвестность. Неясно, почему не кончается мой долгий, бесконечный отпуск. Я-то объясняю тем, что команда моя в загранке. А почему я перестал горевать, почему не темнее тучи мое лицо? Они бы, конечно, и тогда переживали, но зато была бы ясна причина. А теперь я часто ухожу из дома — утром, вечером или ночью — когда вздумается, и неизвестно, где провожу время, неизвестно с кем, как неизвестно им, милым и беспокойным, чем все это кончится.

А что мне говорить? Увлекся газетой?! Право, смешно.

Осень уже у порога.

Долгие занудливые дожди, тянущие в сон, все чаще приходят в полдень. Вовсю опадает пересохший по летней жаре лист. Иногда я собираю листву в парке над тихой и светлой, как лесное озеро, Орлеей. Милена любила поздние цветы и поздние листья, но эти букеты не для нее, ей я отнесу золотого чекана листву — багрянистую, охряную и белую, как холодное серебро… А эти листья еще сырые, они с легкой прозеленью, стоят у меня дома перед ее портретом. От листьев пахнет дождями, первой прелью и чем-то печальным, словно отзвуком нескончаемо вечного…

…Я собираю опадающую листву — символ грядущего обновления…

Однажды на углу Песковского переулка, у дома, выходящего к набережной Орлеи, я увидел белобрысого худого мужчину в бежево-палевом плаще. Случайный прохожий… То ли плоской тщедушной фигурой привлек он мое внимание, то ли неестественно напряженным выражением лица, но я стал наблюдать за ним. Вот мужчина немного согнулся, снял с головы фуражку-блин и левой рукой прислонил ее к уху, к шее — загородился от улицы, от Песковского переулка.

Мужчина слегка кланяется, словно хлястик на ветру. Он молится. Торопливо, боясь, чтобы не оборвали, он вскидывает пальцы ко лбу, но не касается его, и рука спешит упасть к правому плечу, потом дугой к левому и опять торопится вверх. Губы что-то шепчут… Изредка мужчина бросает косой взгляд на тротуар Песковского переулка. Людей мало, все они спешат прочь, никто не обращает внимания на молящегося.

Перейти на страницу:

Похожие книги