Петр поднес кобзарю ковш молодого вина в надежде побольше у него спросить-разузнать. Старик сел, выпил, но на многочисленные вопросы сапожника давал лишь краткие ответы. Потом поблагодарил и пошел. Алеша проводил его за порог. Когда они оказались на улице, одни в ночи, Алеша спросил:

– А все могут идти на войну?

– Все! – сказал старик и исчез, быстро шагая, как если бы он прозрел в ночи.

Когда все заснули, Алеша поднялся с печи, где он лежал в одежде, взял свое ружье и вышел. Во дворе он почувствовал, как в первый раз в жизни его кто-то обнял и нежно поцеловал в макушку. Обернувшись, он узнал в лунном свете Акулину, тут же торопливо и пришлепывая убежавшую в дом. «Мать!?» – замер он, и это, собственно говоря, все в нем и перевернуло. Какое-то время он колебался. Где-то скрипнула дверь, поблизости залаяла собака. Алеша закинул ружье за плечо и зашагал со двора, рассчитывая еще до утра догнать мужиков.

А в доме все притворялись, как если бы не замечали отсутствие Алеши. И только когда все снова уселись за стол и Петр увидел пустое место, он встал, пошел в угол и зажег свечку перед Знаменской Богоматерью. Тоненькую-тоненькую свечку. Уродица передернула плечами.

Тем временем Остап, слепой старец, уже пришел в ближайшую деревню и печально и нежно жалующимся голосом запел песню о правде.

Паралитик еще какое-то время ждал. Потом удивленно посмотрел на меня:

– Ну, а теперь почему вы не делаете заключения? Ведь здесь все, как и в истории про измену. Этот старик был Богом.

– О, а я и не знал, – сказал я, вздрогнув.

<p>Сцена из венецианского гетто</p>

Герр Баум, домовладелец, окружной староста, почетный председатель добровольной пожарной дружины и прочая и прочая, но, если говорить кратко: герр Баум, по-видимому, подслушал один из моих разговоров с Эвальдом. А что тут удивительного? Дом, где на нижнем этаже живет мой друг, принадлежит ему, Герр Баум и я знаем друг друга давно и только зрительно. Но на днях окружной староста остановился и приподнял шляпу ровно настолько, что из-под нее могла бы вылететь маленькая птичка, окажись она там. Он учтиво улыбнулся и тем положил начало нашему знакомству:

– Вы иногда путешествуете?

– О да, – сказал я, немного растерявшись, – бывает, путешествую.

Он доверительно продолжил:

– Я думаю, мы здесь единственные, кто был в Италии…

– Так, – я старался быть повнимательней, – да, в таком случае, разумеется, настоятельно необходимо, чтобы мы друг с другом поговорили.

Герр Баум улыбнулся:

– Да, Италия – это все еще нечто, ни с чем не сравнимое. Я всегда рассказываю о ней моим детям. Возьмите, например, Венецию!

Я остановился:

– Вы помните Венецию?

– Помилуйте, – простонал он, поскольку был слишком тучен, чтобы возмутиться без всяких усилий, – неужели же нет! Кто однажды увидел… О, Piazzetta[210], не правда ли?

– Да, – ответил я. – Особенно охотно я вспоминаю прогулку по каналу, это неспешное, беззвучное скольжение по кромке прошлого.

– Palazzo Franchetti[211], – осенило его.

– Di Са Doro[212], – вспомнил я.

– Рыбный рынок!

– Palazzo Vendramin[213]

– …где Рихард Вагнер, – быстро вставил он, как образованный немец.

Я кивнул:

– А Ponte[214], помните?

Он улыбнулся, ориентируясь:

– Разумеется, и музей, и академию, да и как забыть, где сам Тициан…

Герр Баум себя экзаменовал и весьма строго. Я вознамерился вознаградить его одной историей. И начал просто:

– Если проехать под Ponte di Rialto[215] мимо Fondaci de Turchi[216] и Рыбного рынка и сказать гондольеру: «Направо!» – то он, удивившись, посмотрит на вас и, скорее всего, переспросит: «Dove?»[217]

Но надо настоять на своем и следовать направо, а на одном из маленьких грязных каналов подняться наверх, поторговаться с гондольером и, пристыдив его, идти по тесным переулкам и черным от дыма переходам на пустую широкую площадь. И все это по одной простой причине: там происходит моя история.

Герр Баум мягко прикоснулся к моей руке:

– Простите, какая история?

Его маленькие глаза боязливо забегали туда-сюда.

Я успокоил его:

– Просто история, уважаемый герр Баум, не стоит ее как-нибудь называть. Я даже не могу сказать, когда все произошло. Может быть, при доже Альвизе Мочениго IV[218], но, возможно, раньше или позднее. Картины Карпаччо[219], если вы присматривались, написаны как бы на пурпурном бархате, повсюду пробивается нечто теплое, как сквозь лесные заросли, а вокруг смягченных бликов, прислушиваясь, теснятся тени. Джорджоне[220] писал по матовому старому золоту, Тициан[221] – на черном атласе, но во времена, о которых я говорю, любили светлые картины на белом шелке, а имя, которое на разные лады обыгрывали, прекрасные губы возносили к солнцу и ловили прелестные ушки, когда оно трепетно падало в них, – это имя Джованни Баттиста Тьеполо[222].

Перейти на страницу:

Похожие книги