– Польские паны (этим мне следовало предварить рассказ) хозяйничали в Южной России, в тихих, одиноких степях, названных Украиной. Паны хозяйничали жестоко. Их гнет, корыстолюбие иудеев, державших в руках даже ключи от церкви и выдававших их православным только за плату, утомили и повергли в задумчивость молодой народ вокруг Киева и по всему верховью Днепра. Сам город Киев, святой, место, где Русь впервые поведала о себе четырьмя сотнями церковных куполов, все больше замыкался сам в себя и изнурялся пожарами, как внезапными заблудившимися мыслями, после которых ночь всегда становится только безбрежней. Народ в степи по-настоящему не знал, что происходило. Но, охваченные необычным беспокойством, старцы выходили по ночам из хижин и молча всматривались в высокое, вечно безветренное небо, а днем на горбатых курганах можно было видеть внезапно возникающие силуэты, и они как бы выжидательно поднимались перед ровной далью. Эти курганы, могильники прошлых поколений, тянутся по всей степи, как оцепеневшие, да так и застывшие высокие всплески волн. И на этой земле могильники – горы, люди – бездны. Глубок, темен, безмолвен народ, а его слова – всего лишь слабые, шаткие мостики над его истинным бытием. Иной раз поднимается темная птица с кургана, иной раз западают дикие песни в сумеречных людей и исчезают в их глубине, как птицы теряются в небе. Куда ни глянешь – безгранично. Сами дома не могут укрыться от этой безмерности; их маленькие окна полны ею одной. Только в темных углах стоят старые иконы, как верстовые камни Бога, и блеск от маленькой свечи идет по их рамам, как заблудившееся дитя в звездной ночи. Эти иконы – единственная опора, единственный достоверный знак на дороге, и ни один дом не обходится без них. Снова и снова становится необходимой какая-нибудь из икон – когда дом разрушается от старости и червя, когда кто-нибудь женится и рубит себе новый дом или когда кто-то, как, например, старый Абрам, умирает с желанием принять в сложенные руки святого Николая Чудотворца, видимо, для того, чтобы в небе, сличая святых с этой иконкой, прежде всех других узнать его, особо почитаемого.
Так уж вышло, что Петр Акимович, по первоначальному делу сапожник, пишет иконы. Когда устает от одной работы, переходит, трижды перекрестившись, к другой, и его шилами и молотками, равно как и его кистью, правит одинаковое благочестие. Теперь он уже стар, но довольно бодр. Спину, сгорбившуюся над сапогом, он выпрямляет как раз перед образами и так сохраняет правильную осанку и непременное равновесие в плечах и пояснице. Большую часть жизни он провел в одиночестве, не вмешиваясь даже в беспокойство, возникавшее из-за того, что его баба Акулина рожала ему детей и что те умирали или женились. Лишь к своим семидесяти годам Петр установил связь с теми, кто оставался в его доме и кого он впервые действительно воочию рассмотрел. А именно: свою жену Акулину, тихую, покорную особу, отдавшую себя без остатка детям; стареющую безобразную дочь и Алешу, сына, родившегося чересчур поздно – ему пошел семнадцатый годок. Петр хотел обучить его живописному делу, поскольку видел, что сам скоро не сможет выполнять все заказы. Но занятия вскоре прекратил. Алеша нарисовал Пресвятую Деву, но уклонился от строгого и верного прообраза на какую-то малость, и его небрежная работа выглядела как портрет дочери казака Голокопытенко, стало быть, как нечто греховное; и старый Петр заторопился, часто-часто крестясь, переписать оскверненную доску на святого Дмитрия, коего он по неизвестной причине ставил над всеми другими святыми.
Алеша больше никогда не пытался писать какой-нибудь образ. Если отец не просил его позолотить нимб, он по большей части пропадал на воле, в степи, никто не знал где. Мать удивлялась, глядя на него, и робела с ним заговаривать, как если бы он был чужаком или чиновником. Сестра часто его лупила, пока он был маленьким, а теперь, когда Алеша вырос, презирала его за то, что он ее не бьет. И не было в деревне никого, кто бы позаботился о пареньке. Марианна, дочь казака, посмеялась, когда он ей открыл, что хотел бы на ней жениться, а других девушек Алеша не спрашивал, воспринимают ли они его как жениха. И в Сечь к запорожцам его не брали, потому что он казался слабым, а может быть, еще слишком юным. Однажды он убежал в ближайший монастырь, но монахи его не приняли – и осталась ему одна только степь, широкая, волнистая степь. Какой-то охотник подарил ему старое ружье. Бог знает, чем заряженное. Алеша таскался с ним всегда, однако ни разу не выстрелил, сперва потому, что приберегал выстрел, а потом потому, что не знал – чего ради.