Но даже когда оставался один, я все равно боялся. К чему притворяться, как если бы не помнил тех ночей, когда я вскакивал на постели из-за страха смерти и вцеплялся во что-нибудь, потому что само сидение представлялось по крайней мере еще чем-то живым: ведь мертвые не сидят. Подобное всегда происходило в какой-нибудь из этих случайных комнат, и они тотчас же бросали меня на произвол судьбы, когда мне плохо, как если бы они боялись, что их допросят и впутают в какие-то мои дурные дела. И там я сидел и, вероятно, выглядел так ужасно, что уже ни у чего не находилось мужества признаться в причастности ко мне. Даже свет после того, как я оказал ему услугу, зажигая его, не хотел меня знать. Он просто горел, как в пустой комнате. Тогда моей последней надеждой всегда становилось окно. Я воображал, что там, снаружи, могло еще остаться нечто, что принадлежит мне, даже теперь, даже в моей внезапной обнищалости умирания. Но едва выглядывал в окно, сразу желал, чтобы и окно замуровалось наглухо, как стена. Потому что сразу понимал, что и там, снаружи, все и всегда одинаково безучастно, что и снаружи нет ничего, кроме моего одиночества. Одиночества, и я сам навлек его на себя, и оно оказалось слишком велико, чтобы мое сердце его вместило. На ум приходили люди, от кого когда-то ушел, и я не понимал, как можно взять и кого-то покинуть.

Боже, мой Боже! Если мне и впредь предстоят такие ночи, оставь мне по крайней мере хотя бы одну из мыслей, чтобы по временам я мог ее осмысливать. Не так уж неразумно то, о чем сейчас прошу, потому что знаю, что они возникли как раз из страха, потому что мой страх так велик. Когда я был еще мальчиком, они били меня по лицу и говорили, что я трус. И все потому, что я еще плохо боялся. Но с тех пор я научился бояться настоящей боязнью, и она только возрастает, когда возрастает сила, что ее производит. Мы не имеем никакого представления о ней, кроме как по нашей боязни. Потому что она настолько непостижима, настолько против нас, что наш мозг разрушается в том месте, где мы напрягаемся, пытаясь ее осмыслить. И несмотря на это, я с некоторого времени думаю, что она – наша сила, вся наша сила, но она еще слишком чрезмерна для нас. Правда, мы ее не знаем, но разве она не самое что ни на есть наше достояние[107], о чем мы меньше всего знаем? Иногда я думаю, как возникло небо и как возникла смерть: из-за того, что мы самое драгоценное отодвинули от себя, поскольку прежде еще предстояло сделать много другого, и потому что при нас, постоянно занятых, оно пребывало не в безопасности. Теперь, спустя столько лет, мы уже свыклись с самым пустячным. Мы больше не узнаем свое достояние и ужасаемся его внешней огромности. Может быть, не так?

* * *

Впрочем, я теперь хорошо понимаю, что через все годы можно в глубине бумажника носить при себе описание чужого смертного часа. Он не обязательно должен отличаться какой-то особенностью; они все отмечены чем-то почти редкостным. Например, разве нельзя представить кого-то, кто переписывает для себя, как умирал Феликс Арвер[108]. Это происходило в больнице. Он умирал нежно и невозмутимо, и монахиня, может быть, подумала, что он уже гораздо дальше, чем он пребывал на самом деле. Она громко выкрикнула какое-то указание, где найти то-то и то-то. Но оказалась довольно необразованной монахиней; слово «коридор», в данный момент неизбежное, она никогда не видела написанным; так что могло случиться, что она сказала «колидор», думая, что так правильно. И тогда Арвер вытолкнул смерть из себя. Ему казалось, что сначала необходимо разобраться. Он очнулся и объяснил ей по слогам, что следует говорить «коридор». После чего умер. Он был поэтом и ненавидел приблизительность; или, может быть, заботился только о правде; или ему не хотелось умирать с последним впечатлением, что мир так небрежно идет дальше. Никогда не узнать. И не заподозрить в педантизме. Иначе такой же упрек относился бы к святому Жоану де Деусу[109], кто при своем умиранье вскочил и как раз успел обрезать веревку у только что повесившегося в саду человека, когда весть о нем чудесным образом проникла в замкнутое напряжение агонии святого. Он тоже заботился только о правде.

* * *

Есть существо, совершенно безобидное, и если попадается тебе на глаза, его едва замечаешь и сразу же снова забываешь о нем. Но как только, невидимо, оно каким-то образом западает в слух, то, как бы вылупившись, разрастается, и бывают случаи, когда оно протискивается в мозг и в нем опустошительно процветает, как пневмококки, проникающие в легкое собаки через нос.

Это существо – сосед.

Перейти на страницу:

Похожие книги