Вдруг передний остановился и огляделся. Потом он коротко повернулся к Лупи, португальскому врачу герцога, и показал перед собой. В нескольких шагах виднелась ледяная поверхность то ли лужи, то ли пруда, и на ней лежали наполовину провалившиеся под лед десять или двенадцать трупов. Все почти совсем оголены и обобраны. Лупи, наклонившись, обошел и внимательно осмотрел одного за другим. И теперь, когда, так же пристально вглядываясь, все разбрелись по одному, можно было узнать Оливье де ла Марша[125] и капеллана. Но старуха уже стояла на коленях в снегу, и причитала, и горбилась над огромной рукой, чьи пальцы растопырено уставились ей в лицо. Все поспешили туда. Лупи попытался с несколькими слугами перевернуть труп, поскольку он лежал ничком. Ho лицо уже вмерзло, и когда его вырвали изо льда, одна щека откололась, тонко и хрупко, и обнаружилось, что другая выгрызена собаками или волками; и все расщеплено огромной раной, начинавшейся возле уха, так что о лице не могло быть и речи.
Поодиночке, один за другим, осмотрелись вокруг. Каждый думал найти позади себя бокал с фигурной ножкой. Но они увидели только подбегающего шута, злого и окровавленного. Он держал на вытянутой руке плащ и тряс его, как если бы из него вот-вот должно что-то выпасть; но плащ был пуст. Тогда стали искать отличительные признаки, и какие-то из них нашлись. Развели огонь и вымыли тело теплой водой и вином. Показался рубец на шее и места обоих больших чирьев. Врач уже не сомневался. Но сравнили еще кое-что. В нескольких шагах дальше Louis-Onze нашел труп огромной черной лошади, Moreau[126], на ней герцог днем скакал от Нанси. Он сидел торчком, и его короткие ноги полого оттопыривались. У коня кровь все еще сочилась из носа в пасть, и по ней было видно, что он ее сглатывал. Кто-то из слуг вспомнил, что у герцога один ноготь на левой ноге врос; теперь все искали ноготь. Но шут беспокойно завертелся, как если бы его щекотали, и закричал: «Ах, монсеньор, прости им, что они докапываются до твоих мелких недостатков, дураки! И не узнают тебя по моему вытянувшемуся лицу, печаль коего наглядно свидетельствует о твоих добродетелях».
(Шут герцога оказался первым, кто вошел, когда труп положили на ложе. Все происходило в доме некоего Георга Маркиза, никто не мог сказать, почему. Надгробный покров еще не положили, и о мертвеце составлялось целостное впечатление. Белизна камзола и кармин плаща резко и недружелюбно отстранялись друг от друга между черным балдахином и черным ложем. Сперва взору предстали ярко-пурпурные высокие сапоги с огромными позолоченными шпорами. И то, что повыше находилась голова, сомневаться не стоило, раз видишь корону. Огромную герцогскую корону с выступающими кое-где камнями. Louis-Onze прошелся по кругу и подробно все рассмотрел. Он даже пощупал атлас, хотя он мало что понимал в тканях. Атлас, по-видимому, нашелся добротный, хотя, может быть, несколько дешевый для дома Бургундца. Louis-Onze еще раз отступил назад, чтобы получше все рассмотреть. Цвета до странности не сочетались друг с другом при оконном свете снега. Он запечатлевал каждый цвет по отдельности. «Хорошо приодели, – оценил, наконец, шут, – может быть, слишком уж доходчиво». Смерть он представлял как кукольника, которому для спектакля срочно понадобился герцог.)[127]
Правильно делают, когда некоторые вещи, если их больше нельзя изменить, просто фиксируют, не сожалея о фактах и не оценивая. Так мне стало ясно, что я никогда не был правильным читателем. В детстве мне казалось, что чтение – профессия и ее выбирают, но не сейчас, а поздней, после того, как освоишь все профессии, одну за другой. Честно говоря, у меня не сложилось определенного представления, когда это произойдет. Считал, что станет заметно само, когда жизнь в какой-то мере резко повернется и начнет прибывать извне, как раньше прибывала изнутри. Я воображал себе, что тогда жизнь станет доходчивой, и однозначной, и не ложно понимаемой. Совсем не простой, наоборот, очень взыскательной, замысловатой и тяжелой, но все-таки наглядной. Своеобразная неограниченность детства, некая несоразмерность, всегдашняя непредсказуемость со временем преодолеются. Конечно же, нельзя заранее предсказать, как именно и когда. В сущности, жизнь все еще притекала и раскрывалась на все стороны, и чем дальше видишь, тем зримей поднимается в тебе со дна внутреннее: Бог знает, откуда оно берется. Но, наверное, она, жизнь, нарастает до крайности, а затем одним ударом обламывается. Легко замечалось, что взрослые очень мало обеспокоены подобными вещами; они ходят вокруг, и рассуждают, и действуют, и если у них когда-нибудь и возникают препятствия, то из-за внешних обстоятельств.