Как возможно, чтобы не все рассказывали о твоей любви? Что с той поры случилось такого, что стало особенней, чем твоя любовь? Чем тогда занят весь мир? Ты сама знала цену своей любви, ты громко наговаривала ее твоему самому великому поэту, чтобы он сделал ее человеческой; поскольку она еще оставалась стихией. Но он разубеждал в ней людей, когда писал тебе. Все читали эти ответы и верят им больше, потому что поэт для них более внятен, чем природа. Но, может быть, когда-нибудь обнаружится, что здесь – граница его величия. Эта любящая была ему поручена, и она ему оказалась не по силам. Как объяснить, что он не мог откликнуться? Такая любовь не требует никакого отклика. В ней самой призывный крик и ответ; она внимает себе сама. Но он должен перед ней смириться во всем своем блеске и то, что она ему диктует, записывать обеими руками, как Иоанн на Патмосе, стоя на коленях. Не существовало никакого выбора, раз звучал этот голос – и «исполнял мессу ангела»[131]; и возник, чтобы окутать и вознести поэта в вечность. Вот она – колесница его огненного вознесения[132]. Вот уже готовый темный миф о его смерти, миф, который он оставил пустым.

* * *

Судьба любит придумывать схемы и фигуры. Ее трудность заключается в усложненности. Но сама жизнь трудна из-за своей простоты. Она, жизнь, имеет лишь две-три вещи, величие которых нам не дано измерить. Святой, отклоняя судьбу, выбирает именно их перед Богом. Но то, что и женщина, следуя своей природе, должна делать такой же выбор, когда речь идет о мужчине, приводит к роковой развязке все любовные отношения: безоглядная и отрекшаяся от своей судьбы, как вечность, стоит она рядом с ним, мужчиной, постоянно меняющимся. Любящая всегда превосходит возлюбленного, потому что жизнь больше, чем судьба. Ее, любящей, самоотверженность хочет быть неизмеримой: в этом ее счастье. И это же – безымянное страдание ее любви: знать, что от нее требуется ограничить эту самоотверженность.

Женщины никогда не жаловались иной жалобой: оба первых письма Элоизы[133] содержат только одну эту жалобу; и пятьсот лет спустя она же вопиет из писем португалки; эту жалобу снова узнаешь, как зов птицы. И вдруг сквозь светлое пространство этого всматривания проходит самая дальняя фигура Сафо, чью жалобу не расслышали целые столетия, поскольку ее искали в судьбе самой Сафо.

* * *

Я никогда не отваживался купить у него газету. Не уверен, что он действительно всегда имеет при себе несколько номеров, когда целый вечер медленно ходит взад-вперед вдоль ограды Люксембургского сада. Он поворачивается к решетке спиной, и его рука касается каменного цоколя, из которого вырастают прутья. Он делается таким плоским, что многие ежедневно проходят мимо и его не замечают. Хотя у него еще есть остаток голоса, и он иногда о себе напоминает; но это не что иное, как шелестение в лампе или печи, или если в гроте на особенном расстоянии капает вода. А уж так устроен мир, что есть люди, кто всю свою жизнь оказывается как раз в паузе, когда он, человек, беззвучней, чем все, что движется, продвигается вперед, как стрелка часов, как тень стрелки, как время.

Как же я был не прав, когда с неудовольствием на него поглядывал. Мне стыдно писать, что часто проходил вблизи от него, подстраиваясь под шаг других, как если бы о нем ничего не знал. И я слышал, как в нем самом произносилось «la presse»[134], и сразу после этого еще раз, и в третий раз через короткие промежутки. И люди рядом со мной оборачивались и искали голос. Только я, опережая остальных, ускорял шаг, как если бы ничего не видел и не слышал, как если бы внутренне крайне занят.

Перейти на страницу:

Похожие книги