Он обнимал его, плачущего, говоря, в общем-то, какую-то ерунду – ерунду, которую говорят все родители, чтобы утешить ребенка. Он поймал себя на том, что говорил бы то же самое на
Льву самому становилось не по себе от того, насколько сильно эти слова ничего не значили. Он хотел бы сказать ему совсем другое – если бы мог. Если бы хватило смелости говорить.
Но вряд ли бы это помогло изнасилованному Мики почувствовать себя лучше. Поэтому он говорил, что всё будет хорошо, хотя у него нихрена не хорошо, и у Якова – нихрена не хорошо, ни у кого, с кем такое случается – нихрена не хорошо, но этой фразой принято друг другу врать.
Он врал.
А Мики слушал и плакал.
И так было противно от осознания, что они выйдут из этого кабинета, а ничего не поменяется – Мики всю жизнь будет изнасилованным, а Артур всю жизнь
Где-то между этой мыслью и детским воспоминанием о совковых лопатках, Лев решил: нужно разрубить червяка.
Конечно, он думал о Славе. Невозможно было представить, чтобы он, узнав о подобном инциденте, поддержал воспитательные методы Льва. Он бы обязательно сказал, что это жестоко, негуманно, порождает насилие, ломает Мики психику и что-нибудь еще, и что-нибудь еще… Лев мог назвать каждый аргумент – и вряд ли бы ошибся хотя бы в одном.
Но он думал о дорогах: очевидно, что, воспитывая Мики, они со Славой шли разными путями. Тем не менее, они оба шли не в ту сторону, раз оказались там, где оказались. Значит, никто из них не имеет право осуждать дорогу другого.
Она просто всегда не та.
Может быть, и эта не та, но какую-то выбрать всё равно придется.
Вот о чём он думал, когда впервые за долгое время надевал черную рубашку и завязывал берцы. А когда перекидывал биту из одной руки в другую, думал о Шеве.
Мики и Шева. Как удивительно было, что его первый сын перерос его первую любовь, и как странно было говорить с ним об этом.
Но всё-таки, избивать до полусмерти человека, которого Лев когда-то называл другом, было страннее.
Лев много кого ненавидел в разные периоды своей жизни. Большую её часть он ненавидел отца, и ему казалось, эта ненависть сидит в нём до сих пор. В подростковом возрасте ненавидел Каму, Грифеля, Вальтера и Паклю – всех, кто, как он считал, был причастен к трагической Юриной судьбе. Иногда ненавидел коллег, прохожих, очереди в магазинах, соседей, подростков под окнами в два часа ночи и орущих детей. Фоново, но без перерыва ненавидел государство.
Но так, как Артура – никого и никогда. Если бы у него было ружье, он бы выстрелил. Если бы он был один, он бы его убил.
Он знал это настолько точно, что дал биту Мики – ему нельзя было бить самому. А Мики он бы не позволил перейти грань – убийство мешает спокойно спать по ночам. Контролируя чужие удары, легче было контролировать самого себя.
Потом, в лифте, когда он вёз едва стоящего на ногах Артура на восьмой этаж, он говорил ему всё, что думал – настолько честно, что это было даже нечестно. Нечестно, что эта откровенность досталась именно ему, такому мерзавцу.
Он говорил:
— Я помню его вот такого роста, — и Лев показал расстояние от пола до своего колена. – Он был маленький, еле-еле ходил и нёс какую-то белиберду, смысл которой даже Слава не всегда понимал. Он засыпал под политические передачи и плакал, если на телеке переключали «Первый канал». Однажды мы выронили его из коляски, и он потом два месяца ходил с фингалом под глазом. И ты, сволочь, сделал с этим малышом такое…
Артур посмотрел через силу возразить:
— Я сделал это со взросл…
— Заткнись нахуй, — процедил Лев. – Заткнись, или я убью тебя прямо здесь и сейчас.