Я побежала прямо на «белых». Я спотыкалась о кочки, меня тянуло куда-то вбок, поближе к реке, к нашим, но я слышала, как бегут за мной «белые» и кричат, а что, непонятно. Я только знала: нужно добежать к реке, они не должны увидеть пулемет. Я обещала Саньке.
И вот уже окопы. Их можно перепрыгнуть. С разбегу. Может быть, Санька, ты уже не боишься? Ну, стреляй по ним, вернись к пулемету, ведь «белых» всего двое.
Я еще могу бежать. Но Санька не стреляет. Почему? Если работает пулемет, шестеро врагов считаются убитыми — правило нашей войны. И я оглянулась.
И увидела Саньку. Он стоял над елочками во весь рост и улыбался. Рот до ушей, хоть завязочки пришей. Руки в боки, и на правом рукаве нет красной повязки. Снял. А пулемет желтеет метрах в трех впереди него. И они друг друга как будто не знают и не замечают. Саньке стоит присесть, и Саньку не видно, вот он и улыбается. И еще ему интересно, что я буду делать. Он уже понял, что я увела от него «белых».
Правда, раз он повязку снял, чего ему теперь бояться: он пришел из изолятора, и все.
Двое почти догнали меня. Я еще могу добежать до реки, тут близко. А потом вброд — и я у наших. Но я увидела Саньку и не смогла бежать дальше. Я просто свалилась в окоп. Упала и не встаю. И как будто сквозь землю вижу, как интересно Саньке, что со мной будет. Как стоит он над елочками, на всякий случай без повязки на рукаве, и пулемет молчит метрах в трех впереди Саньки.
Когда двое накинулись на меня и стали срывать повязку, я уже плакала. Я не могла понять, почему я спасла Саньку и пулемет, а Санька меня — нет. И еще я не могла понять, почему я не добежала до реки, ведь могла, запросто.
Мне скрутили руки назад и повели в лес на допрос к «белому» генералу — к военруку Леве Соловью. Он держит в руках танкистский шлем и мою красную повязку. А я стою перед ним: косы на голове развязались, а одна распустилась, и в ней смятые травинки. Лева Соловей смотрит на меня с тихой жалостью победителя. Он спрашивает, где Санька, он уже знает, что мы сбежали из изолятора. Тогда я начинаю плакать. А Лева Соловей мне сказал: «Иди умойся и причешись. Нечего реветь. Лежала бы себе в изоляторе».
Я иду к реке, одна, без конвоя. Куда я убегу от своего позора? Наши все видели. Они видели, как я не добежала до реки, бухнулась в окоп и сдалась. И видели, что я могла бежать дальше. И все-таки попалась. Глупо и бессмысленно.
Но — Санька, который стоял и улыбался, руки в боки, и на рукаве нет красной повязки? Разве можно было кому-нибудь объяснить то, что я сама не понимала, а только чувствовала: я делала так, как нужно было Саньке.
Никому не сказала я в лагере, как вел себя Санька. Санька тоже молчал. Потому что наши перешли в наступление и взяли окопы «белых». Санька по-тихому отсиделся в окопах, и, когда наши стали брать в плен «белых», его пулемет заработал. Я сама это видела.
Саньке дали кусок пирога победителей и две порции компота. Мне тоже достался кусок пирога победителей. Меня обменяли на «белого» пленного. Когда «война» закончилась.
После отбоя был большой костер. Жгли целую сухую елку. Метра в два вышиной. Искры разлетались от ветра. Горящая елка расплывалась у меня в глазах, потому что мне было грустно и стыдно. У костра выступали герои военной игры и рассказывали о своих подвигах. Санька тоже рассказал, как он утащил у «белых» пулемет и помог нашим форсировать Истру. Когда он рассказывал, он смотрел в мою сторону, все время смотрел прямо в упор на меня, этот мальчишка в настоящем танкистском шлеме, который пахнет настоящими боями, металлом, бензином, дымом.
Мне вдруг показалось, что шлем этот на мне и я сильная, я могу встать и рассказать, как было дело. Санька струсит, завьется ужом, начнет оправдываться… И ни для кого больше не будет красивого костра, высокого, с огненными веселыми искрами, как у бенгальских огней на новогодней елке, не будет интересной войны, которая у нас закончилась, и ее героев не будет. Всем станет противно из-за Саньки. А может быть, и из-за меня, из-за того, что я испортила всю эту праздничную красоту.
И хуже всех будет мне. Как будто я прилипну к Саньке и вместе с ним, раздвигая задом ветки елок, буду пятиться от пулемета, от врагов.
Мне хорошо у этого костра. За спиной сырая темнота, даже холодно, а здесь разноцветное пламя полыхало, и жарко становилось около него. Мы палками выгребали из углей раскаленную картошку. Она остывала, становилась серой и мохнатой от золы. Все смеялись чему-то, и я вместе со всеми. Но иногда я чувствовала, как Санька смотрит на меня. Он о чем-то думал, наверно, был доволен, что я его не подвела, но не очень понимал, почему я это сделала.
На утренней линейке герой нашей воины Санька Ерохин поднимал флаг. Звенел горн, стучали барабанные палочки Альки Суркова…»
Кое-что об этих днях, пока еще очень неопределенное, Евгения Владимировна вспомнила сразу, как только бабушка показала ей копию квитанции и она увидела фиолетовые от копирки буквы: «Ерохин А. А.».