Разговорилась моя бабушка — и так подробно, так просто и спокойно вспоминала, как будто подарок дарила. Мама ее была молодая и добрая. И еще она была крепостная. Я очень жалела бабушкину маму за то, что она была крепостной и ее, конечно, угнетал помещик. Правда, бабушка не говорила, что помещик был изверг.
Ах ты, моя бедная бабушка! Вот она лежит, еще совсем маленькая, чуть постарше меня, на печи. Больная. То знобит ее, то в жар бросает. А за дверью громыхает ветер, бьет в единственное окошко снегом. Горит щепка лучины. Пламя ее дрожит, и мечутся под низким потолком большие мохнатые тени.
Вдруг стукнула дверь. Бабушка совсем забилась в теплый угол, где всегда пахнет сушеными грибами, и увидела, что вошла мать, развернула узел и из чистого платка вынула хлеб. Промерзший хлеб. От него бабушка выздоровела. Съела его — и скоро поправилась. Но мама ее после той зимы стала болеть. До весны кашляла, а весной умерла.
Дядя Сережа — старший брат бабушки — забрал бабушку в Москву, поближе к себе, и отдал ее ученицей в прачечную. И если бы не дядя Сережа, бабушка стала бы сиротой.
Тогда бабушке, наверно, пришлось бы всю жизнь пасти гусей. Еще когда ее мама была жива, бабушке велели летом пасти гусей. Целое гусиное стадо. А гуси злющие, шипучие. Они гоняются за бабушкой, щиплют своими здоровенными клювами, долбежками окаянными, за босые бабушкины пятки. Бабушка бегает от гусей, плачет. А гуси крылья растопырят, шеи вытянут, зашипят и вдогонку. До крови щипали. Один раз бабушка так отчаялась, выломала в кустах хворостину — и на них, и на них. Гуси разбежались. Потом их до самой ночи в лесу собирали. Бабушке, конечно, попало.
И до сих пор я боюсь этих откормленных негодяев, даже если у них ничего на уме нет против меня.
Нам интересно жилось с бабушкой в ее детстве.
Идет бабушка лесом. К вечеру было. Смотрит — впереди на дороге собака. Обыкновенная: большая, серая. Уши торчат острые. Бабушка тоже остановилась. Зовет собаку. Собака стоит спиной к бабушке — хвост широкий, с ладонь — и не оборачивается. Бабушка к ней по-всякому: и лаской, и свистит ей, и хлеб достала из корзинки. Тогда собака повернулась к бабушке, поглядела на нее — были они совсем рядом друг от дружки, — и что-то как будто огненно-зеленое прошло по собачьим глазам.
Лес темный. Деревья верхушками шумят, птицы почему-то замолчали, как будто туча над лесом зашла.
И собака скрылась в этом лесу. Смирная собака.
Бабушка, когда вернулась, рассказала про нее в селе, и ей объяснили, что это был волк.
Ничего страшнее этого случая я в той жизни не могла себе представить. Дрожали бревна бомбоубежища, сыпалась сверху сырая земля, плакали малыши в одеялах — над нами шла ужасная война. И бабушка спасала меня от нее.
Спасала своим детством. Теперь мне кажется, она вспоминала его как счастье, как единственный свет в окошке в своей трудной жизни и хотела, чтобы я тоже погрелась около ее света. Она отдавала мне все, что принадлежало только ей, нерастраченное, сбереженное для самых тяжелых дней — на будущее, когда все старые помнят только свое детство. Бабушка ничего не умела выдумывать, так же как не умела читать, и, наверно, тогда, в бомбоубежище, жалела об этом, — ей хотелось бы отвлечь меня чем-нибудь необыкновенным, красивым и понятным мне. Но она умела говорить только правду. У нее просто не было времени придумывать.
А может быть, я и ошибаюсь.
Может, просто бабушка не хотела быть похожей на дедушку, потому что дедушка наш был настоящий выдумщик, по ее мнению.
Он тоже — сирота. Это, наверно, единственное, чем они были похожи друг на друга. Только дедушка рос совсем без родителей — в императорском приюте. Зато он получил профессию печатника и читал много книг. Поэтому у него могло быть хоть десять детств — столько, сколько он вычитывал их из разных книг. Он мог вообразить себе любое детство. Он мог придумать себе что угодно.
Но одна мечта дразнила своей реальностью. Дедушка хотел сам печатать книги в своей типографии.
Книгу дедушка уважал не только за содержание. Он держал ее в руках, как слепой, — ощупывал обложку и корешок, чувствовал пальцами каждую вмятину, зная, какой должна быть эта книга, если ее сделать как надо, как положено, на совесть и с любовью.
Я не могу себе представить, что бы отдал дедушка за возможность самому напечатать людям такую книгу. Но и у себя на службе, в типографии, дедушка, конечно, вкладывал душу в свое дело, потому что уже после войны, когда он перешел на пенсию, к нему приходили из типографии, советовались, и он уходил с товарищами к их новым машинам, которые заменили его «американку», возвращался с новыми книгами. Ощупывал эти книга, как слепой, — то всей ладонью гладил, то обегал их одними пальцами. И был недоволен: обрез покрашен неаккуратно, бумага подобрана разных тонов, а супер хоть и не снимай — за форзац стыдно. Заглядывал на последнюю страницу, отмечал тираж и, постукивая по обложке в такт словам, невесело затягивал старую песню: «Любила Маруся жареного гуся, но не посмотрели на любовь ее — жареного гуся съели без нее…»