Но стоит на новой машине выйти в большой серьезный рейс, как эти и другие, более весомые особенности выходят наружу. Оказывается вдруг, что порожний прицеп ведет себя опасно и устойчивость машины — иная. И когда все это сложится вместе, то первый рейс оставляет впечатление, будто не ты ехал на машине, а она ехала на тебе — потеют ладони, устают плечи и ноги, утомляются глаза. И когда Кулик догнал Толича настолько, что мог различить номер на заднем борту кузова, он ощутимо устал. С десяток километров они прошли «нога в ногу». Потом Толич свернул налево. Здесь, уже в сотне метров от основной трассы, началась иная дорога — так называемое улучшенное шоссе с глубоко продавленной лесовозами колеей. Толич лишь немного сбавил скорость, но шел и шел. И Кулику было видно, как бросает его машину. «Колхиду» швыряло сильнее. Может быть, это ему казалось лишь, но скорее всего так оно и было. Толич знал дорогу «назубок», что называется, — знал выбоины и промоины буквально до метра. Кулик шел вслепую, замирая, когда дорога подбрасывала его вместе с машиной там, где он не ожидал.
За годы летной службы Барышев открыл для себя, что полнее и острей переживает полет ночью. Отрезанный от всего мира параметрами кабины и мягким сиянием приборов, загруженный тысячью обязанностей, ни одну из которых нельзя не выполнить или выполнить нечетко, — в полете по приборам у пилота не остается ни одной мозговой клетки свободной. Именно в таком полете он жил наиболее полной и глубокой жизнью. Правда, потом, сходя на бетон аэродрома, он не мог вспомнить, что виделось ему. Словно в замедленном кино, растягивались во времени движения, секунда превращалась в нечто весомое, долгое, во что-то ощутимо длящееся, когда можно успеть и взять ручку на себя, и добавить оборотов, и дождаться, пока машина вернет утраченные было метры высоты, и понять язык приборов, и ощутить сам полет, и даже увидеть что-то мысленным взором. И, медленно бредя по пустынному городку, он с ленивым удовлетворением ощущал усталость, которая не сушит, а наполняет сознание неспешной радостью, предвещая новую встречу на завтра.
— Ну, что делать, Ася? Что мы делать будем с тобой, Аська?
— Благодарю, — негромко, официально отозвался Поплавский, глядя в лицо генерала, точно искал в его словах второй, не высказанный им смысл. И было в глазах Поплавского такое тревожное, горькое выражение, что у Волкова дрогнуло сердце. Но он не отвел взгляда, как сделал бы прежде. Четко и ясно, почти физически ощутил Волков, как дорог ему и мил этот невысокий человек. И дать его в обиду — значит поступиться чем-то очень важным в самом себе, в своей жизни.
Все это Волков помнил так подробно, точно все это произошло не дальше как вчера.
— 35-я механизированная, — ответил машинально Декабрев, останавливаясь и поворачиваясь на голос. Их в группе было трое, они полулежали на старых бревнах. Но окликнул его четвертый, он сидел на самом верху штабеля, свесив ноги. Этот, четвертый, спрыгнул и подошел к нему, оправляя гимнастерку под брезентовым ремнем. Он покусывал веточку белыми ровными зубами, на его рязанском круглом и курносом лице блуждала напряженная улыбка.
Автопилот вел машину в то время, как летчики пили кофе в отдельном салоне. На месте был только радист. Кофе затянулось на полтора часа. От пилота — огромного, небрежно одетого парня с горячими глазами итальянца — пахло спиртным.
Не знал Декабрев и не узнает никогда, что солдаты, работавшие здесь, проводив комбата в санитарную машину и послав вместе с ним, с его телом, трех бывших сержантов (тогда санитарными линейками были большие и вместительные фургоны на шасси ГАЗ-51) и одного младшего лейтенанта — всех из авиации, — нашли в сквере место, выкопали пожарными лопатами, разобранными словно по тревоге с пожарных щитов на пакгаузах, могилу. И отправились для переговоров с милицией и местным начальством, соорудили обелиск — здесь же, в мастерских. Сами.
— Мы еще должны заглянуть в клинику. У Маши сегодня очень важная операция.
Командира корабля и второго пилота провели в крохотный кабинетик начальника аэропорта Поплавского. Сотрудники аэродрома по-английски не знали ничего, кроме таких слов, как «гуд бай», «ол райт», «вери вел». Люди, знающие язык, еще не прибыли, хотя самолет с ними уже стартовал сюда из глубины страны.
По неторопливости отца, по какой-то необыкновенной сдержанности и четкости в движениях и словах Светлана поняла, что отец привык, умеет и любит летать. И расстояние в десять тысяч километров, которое не умещалось в ее сознании, для него, в сущности, привычное дело. И еще он в этой толпе, в своем коротком, почти спортивном плаще, с седеющим бобриком волос, в которых сверкали капельки московского дождя, со своим сухим лицом с резкими, но не старыми морщинами — от крыльев носа и углов узкого, четкого рта и над переносицей — был таким, что его нельзя было не заметить среди множества людей.