Редкие письма от Барышева были написаны упругим плотным почерком. Светлане казалось, что каждую строчку в них можно взвесить, они производили впечатление материального. Точно и скупо он писал о своей жизни. И не задавал вопросов. Но сквозь сдержанность она ощущала то беспокойное и глубинное пламя, которое предположила в нем с самого первого мгновения и нашла потом. Чутье, заключенное в ее душе самой женской природой, подсказывало ей, что с ним происходит. Первый трепет и волнение ушли. Ушли мелочи — осталось главное: ощущение зависимости одного от другого. Чувство нежности. И все это теперь взвешивалось обоими, вновь и вновь переживалось.
— Черт его знает, — пожал Волков плечами. — Добра ведь им, сосункам, хочешь…
Вторая травма дорожная. Минин осмотрел пострадавшего, которого на носилках принесли к самым дверям операционной. В ворохе окровавленного тряпья что-то слабо шевелилось. Но все слабее и слабее. И Минин, распрямившись над ним, сказал:
Стукнули турельные пулеметы. Раз. Второй. Потом залились надолго, и вдруг словно оборвало.
Как ни опасна была война — армия решала для него самый главный и самый трудный вопрос. Подъем, тревога, вперед, в разведку, атака, привал, занять оборону — ни шагу назад, до последней капли… Это, оказывается, были не просто слова команды — это была система жизни. И еще одно — до армии он ничего не умел делать и еще не знал, что надо ему. Так это и осталось в нем словно законсервированным на три года. И теперь с этим надо было что-то делать. Не откладывая. А ночи были полны нежности и любви. Две Светланы… Одна засыпала на его руке, усталая и счастливая, теплыми губами касаясь впадины на его плече, щекоча светлыми волосами щеку. Другая почмокивала в кроватке — в двух метрах от них. А он не мог спать, отоспавшись сразу, как только вернулся: уснул тут же за столом — не слышал, что говорилось потом над ним, не чуял, как перенесли его — большого, грузного для этой маленькой квартирки, тяжелого, в сапогах и гимнастерке — на тахту, отведенную им двоим с женой под семейное ложе бабушкой. Он не видел выражения лица своей тещи при этом; сейчас, хорошо зная ее, он мог себе представить, каким оно было тогда. Когда она разговаривала с ним, у нее было такое выражение, словно она вынуждена держать во рту что-то горькое. И высокомерное удивление: откуда, мол, здесь этот человек?
— Не сердись. Скажи лучше, раз уж ты такой прозорливый, одобришь, если я соглашусь?
— Я не пью, — сказал Кулик.
И Мария Сергеевна представляла себе, как он идет по длинному коридору отделения, как развеваются полы его халата, как непоколебим его профиль с посверкивающим пенсне, как плотно сжаты массивные губы.
Истребитель поднимался теперь почти строго на север. Они шли по самому дальнему и трудному седьмому маршруту, маршруту, что называется, на пределе: если проследить его по карте, то трасса уходила далеко на север, и, закругляясь там, падала отвесно на юг и снова уходила к побережью вдоль скалистого русла безымянной речки. К расчетной точке, откуда надо выходить на посадочный курс.
— Людка — это человек, — сказал Гостевский. И он в преддверии поездки поднял капот и полез туда, блестя вытертыми о сиденье штанами, чтобы не послали никуда в это время.
Сегодня в последнем полете он узнал, что на большой высоте оно иное. «Может быть, это космонавты подсказали, свозив туда человеческие глаза и человеческое сердце», — подумал он во сне. И думалось ему просторно и неторопливо. Но ведь и он сам предвидел его таким, предчувствовал еще до того, как они вернулись оттуда и назвали все точными словами — и черноту над головой, и голубовато-оранжевый ореол над выгнутым горизонтом, и то, что оттуда земля кажется не выпуклой, а вогнутой, точно всеобъемлющая чаша. Он и до них знал, что черная синева эта — не цвет, это что-то иное. Когда его машина, содрогаясь от рева турбины, от мощи, рвущейся из ее сопла, пошла сегодня вверх, он сквозь нечеловеческую тяжесть перегрузки успел — не глазами, нет, потому что не было силы поднять веки — краем сознания увидеть не черное, в круглых звездах небо, а само пространство, откуда сквозь плекс фонаря и экран гермошлема повеяло и тайной, и холодом, словно из гигантского тоннеля. Он даже себе не признался, не решился, да и слов не хватало — он усилием воли заставил себя вовремя опрокинуть машину — так потянуло это пространство. И сейчас во сне он понял, что готов был сказать об этом Чаркессу. И помешали ему только совершенно земные дела и заботы. Когда Чаркесс спросил его о новой машине, он не знал, что ответить. Именно о ней, о машине… Но теперь-то он понимал, что истребитель этот дал ему возможность увидеть небо стратосферы.
— Кто? — спросил он. — Вот этот?
Когда они входили в единственный подъезд маленькой гостиницы, Чаркесс пробурчал:
— Да. Мы не лукавили. Мы просто недоговаривали. Мы просто делали вид, что имеем какое-то исключительное право на жизнь, на особое место среди людей. Мы вот все трое — ты, бабушка, я… И все это было. Было же, мама.