— Слушайте, — сердито сказал Меньшенин. — Дайте мне историю болезни мальчика и ключ от кабинета главврача. И я оставлю вас в покое.
— Так о чем мы будем говорить?
— Что — Ольга? — обернулся генерал.
— Но ты же не знаешь, кто он. Хороший он или плохой.
— Да я ничего не хочу, — сказал он.
С Аней Меньшенин говорил и вчера и позавчера. И вообще, всякий раз, обходя больных, которые интересовали его, он особенно долго задерживался в ее палате. И вчера он ей сказал властно и, как подумалось Марии Сергеевне, грубовато:
Двадцать четвертый — Барышев.
Алексей Иванович Жоглов знал город хорошо и показывал его со всею щедростью участника этих перемен. Он мучился оттого, что не может дать гостю то внутреннее зрение, которым сейчас сам видел и внутренность цехов фабрики, и лица людей, которых знал здесь. Он называл места, мимо которых они проезжали, и время от времени ревниво оглядывался на профессора. Показалось ему, что на того город впечатление произвел.
— Что, майор? Хандришь?
И, сидя рядом с жидковолосым, углоголовастым Варфоломеевым, он вспомнил о войне — и не с первого дня. Он вспомнил, как остался один в жиденьком молоденьком перелесочке, в тишине и шелесте. До вечера было еще далеко, а уже успела погибнуть вся рота, где он был политруком, — все сто семьдесят человек, вставших, вернее легших у моста, чтобы прикрыть собой отход дивизии. Она успела погибнуть со всеми своими четырьмя станковыми и пятью ручными пулеметами, с двумя приданными ей 45-миллиметровыми пушечками. И там, где она лежала, эта рота, курился легкий с виду, но тяжелый запахом сгоревшей взрывчатки дымок. А его самого в тот момент, когда он приподнялся в наспех вырытом окопе, чтобы осмотреться, потому что уж больно тихо стало вокруг, отбросило взрывом тяжелого снаряда. И он потом не помнил, как это получилось так, что он оказался в лесочке, наполненном светом солнца, шелестом молодой листвы и щебетом птиц, — видимо, немало прошло времени с момента последнего выстрела, раз птицы успели успокоиться и запеть, как пели они еще за несколько часов до войны.
Приказ читал Понимаскин, Поплавский стоял чуть поодаль, опираясь на палочку, и смотрел на людей перед собой такими же точно глазами, как вчера за столом, когда решил, что пора ему уже уходить… Он никому еще не говорил, что и его самого вызвали в штаб армии, что там сегодня появился маршал. И что ничего хорошего лично для себя он не ждет от этого полета.
В дверь, противоположную той, в какую входил Волков, вошел немец. Это был первый в жизни Волкова вражеский летчик, которого он увидел так близко.
Только тут летчики заметили Волкова и почтительно замолкли и спрятали в ладонях папиросы — курить здесь было не положено. Но сам Поплавский курил, и они не знали, как следует поступить им.
— Хочу летать, Стешка. Пора домой.
Незадолго до того, как ей нужно было ехать в клинику, вернулась Ольга. Дежурство ее кончилось давно, а она явилась только что.
— Обед сварю.
«Ничего не понимаю, — думала она. — Что ей надо еще! Девятнадцать лет — и такие нюни!» Это последнее она подумала уже энергично, со злобой, щуря в темноте глаза и раздувая ноздри. Потом она подумала: «Нет, папка вмешиваться не станет». И, веселея, она подумала еще: «И не надо. И можно вовсе без него. Может, поговорить с Артемьевым?»
Лишь напоследок, уже прощаясь, сказала:
— В двенадцать ноль-ноль летит Ан-8. Приказано передать вам следующее: на сборы — полчаса, машина в вашем распоряжении.
Волков ехал на «Мосфильм» через весь город, сидел рядом с водителем-сержантом, чувствуя себя решительным и счастливым.
Каждое утро Мария Сергеевна откладывала в дальний ящик домашние свои неурядицы, как откладывают нерадостное и могущее еще потерпеть дело.
Светлана пожала плечами.
И вот теперь Курашеву до тоски захотелось увидеть ее всю.
Он сказал: «Маша. Прости — не позвонил, не мог… Как вы там? Как девочки?»
Волков, сдерживая стук собственного сердца, стоял, вдыхая милое, родное душистое тепло. Только от одного этого запаха, от этого тепла, едва прикрытого пушистым серым платком, у него перехватывало дыхание. И он, склоняясь лицом туда, где платок открывал слепящую даже в полутемной комнате кожу над ключицами, подумал: «Сколько надо прожить с женщиной, чтобы она сделалась такой бесконечно желанной! Ведь почти двадцать лет…»
— Я никому никогда не завидовала. А тебе — завидую. Ты нашла, ты все нашла — дело свое, себя. Мне всегда такие люди, как ты, нравились.
Колеса упруго шуршали по асфальту.
— Что же теперь делать?
Курашев достал из багажника узел. Он сказал, указывая рукой вниз, на плес:
— Отлично, батя.
Но она возвращалась. И Кулик встречал ее горячими огромными синими глазами. И ждал, когда она заговорит снова. А ей самой было нужно, оказывается, однажды высказать вслух все, что случилось с ней, чтобы услышать себя со стороны, как чужую.