Он теперь уже знал их. Не всех — ребята из третьей слились для него в несколько образов — Курашева, Поплавского… Но это не стесняло его. Вдруг словно в душе рассеялась тьма и проглянули они, эти люди в двух лицах, наплывающих одно на другое. А они еще не знали его. И об этом он сожалел мучительно и зло. Снова он прошел Дальний привод и сказал по радио об этом. Он прижимал машину к темной уже земле, осторожно опуская черный радиопроницаемый нос истребителя.
— Хочу, чтобы здесь… Здесь начался сын.
Солнце сюда не попадало. Наверно, оно бывало здесь лишь по утрам, а сейчас оно бушевало за окном в выгоревшей запыленной листве, и желто-зеленое пламя от нее освещало потолок, окно светилось нестерпимо, и что-то удивительно свободное и чистое, что-то очень волнующее было в облике этой комнаты, в Нельке — с ее порывистостью, с ее загадкой, с ее темным египетским лицом. И так все это было не похоже на то, как жила сама Ольга. И она подумала, что с удовольствием променяла бы свою комнату в их особняке и все-все на этот мир. И пусть бы самые дорогие люди остались там, а она любила бы их отсюда и помнила бы как прошлое — светлое и смешное.
— Хочешь — подержись. Знаешь, все-таки авиация с винта началась.
— Иди, мама…
И Арефьев отчего-то вдруг сказал:
— Ребята, немедленно на станцию. Резус минус, вторая «А» — сколько будет. Иначе он умрет.
В доме никто не спал, уже пахло чем-то сдобным, на кухне у печи постукивала ухватом мать. И, тихо посмеиваясь, что-то говорила, принижая голос, сестренка Курашева.
Кто-то из молодых взял у Меньшенина саквояж, кто-то уже пошел вперед, а Арефьев на правах хозяина стал представлять Меньшенину генерала, Марию Сергеевну, Жоглова, Минина, Прутко, завоблздравом. И все это с той же открытой улыбкой, изящно и чуть-чуть иронически, что сразу отделило их двоих с Меньшениным от остальных.
— У обеих у нас — папка один. Так?
Почему-то он не вспомнил сейчас о том, что собирался учиться после армии, не подумал, что и Наталье едва семнадцать всего.
— Я очень хорошо понимаю тебя, — сказал ему генерал, едва разжимая зубы. — Поднимай транспортную. Подойдут как раз вовремя.
— Ну ты и выросла же, — сказал Курашев, еще смеясь.
— Плохо, — сказал он. — Плохо, но я тебя люблю.
Курашев опомнился только посередине комнаты. Жена была у него в объятиях, и он ласкал кончиками пальцев ее лицо. Она плакала, а он молчал…
Она работала долго, пока не перестала ощущать в руке черенок кисти. Тогда все отложила в сторону. Было уже около четырех часов. Солнце подкрадывалось к мольберту. Еще десять — пятнадцать минут, и в краски ударят блики с пола.
— Два, два с половиной месяца, — сказал Арефьев. — Мы сделаем все, чтобы…
Редко бывало на памяти Марии Сергеевны так, чтобы показательные операции, проводимые на выезде, были такими малолюдными. Но то, что связь Меньшенина и «статиста», как только что про себя назвала Мария Сергеевна Торпичева, не так уж проста, она поняла впервые в это утро.
— Сколько? — резко перебил его военный. — Знаю я эти ваши эскадрильи. Сколько Илов?
Она всплеснула руками. Захлопотала. Кинулась было к телефону. Но генерал остановил ее.
Вначале она придумала себе дело — пойти за красками (хотя они у нее были) на склад к тете Кате. Узнать, что есть, потом зайти к Валееву, чтобы он разрешил, затем в бухгалтерию выписать документы, и только после этого долгожданные тюбики окажутся, наконец, у тебя в руках.
Анестезиолог вел наркоз так, как, может быть, можно вести самолет — на самом пределе, не глубже и не легче, чем было необходимо и чем было возможно. Он шел точно над бездной, чуть больше — и уже назад пути не будет, чуть меньше — шок, здесь, прямо на столе. В операционной стояла тишина почти непроницаемая, и она была особенно ощутимой оттого, что ритмично работал дыхательный аппарат да изредка падал на кафель инструмент.
— Что ладно?
— Да нет, не очень…
Но он теперь ничего не мог ей сказать важного. Он только привычно произнес: