У генерала Волкова не было причин испытывать то, что испытывал он сейчас в своей штабной тяжелой машине, возвращаясь домой. Но он вновь и вновь переживал все, что произошло за последние дни. И эти его переживания не имели той последовательности, стройности, что свойственна всяким воспоминаниям на досуге или сопутствует попыткам проанализировать происшедшее. Он вспоминал не факты, не сами события — где, когда, что и как случилось, он заново переживал людей, с которыми только что был вместе и которые теперь остались далеко внизу, на бетоне посреди снега и хвои. Полно и четко выносила ему память то лицо Курашева или его фигуру — высокую, сутулую и, как издали казалось, одинокую. А на самом деле — это были сдержанность, собранность, это была колоссальная внутренняя сосредоточенность, которая позволила Курашеву сделать то, что сделал он. То вспоминалось ему присутствие Поплавского в ночи, его дыхание и шаги, когда они вдвоем шли к летчикам третьей эскадрильи, то глаза этого маленького, но крепкого, как боровик, полковника в строгой и новенькой всегда фуражке — горькие, светлые, застаревшие на одной давней нелегкой думе. И, вспомнив Поплавского, он уже не расставался с ним.
— Нет, ничего. Ничего особенного.
— Я думаю, — сказал Жоглов, — что пребывание такого хирурга в нашем городе поможет нам сдвинуть с места и вопрос с клиникой. Вы об этом столько хлопотали…
Собственно, из приехавших сейчас отсутствовали лишь двое — сам генерал и начальник отдела полковник Лобанов.
— Эй, вы! Сколько можно собираться? Через сорок минут слезу.
И, сидя рядом с жидковолосым, углоголовастым Варфоломеевым, он вспомнил о войне — и не с первого дня. Он вспомнил, как остался один в жиденьком молоденьком перелесочке, в тишине и шелесте. До вечера было еще далеко, а уже успела погибнуть вся рота, где он был политруком, — все сто семьдесят человек, вставших, вернее легших у моста, чтобы прикрыть собой отход дивизии. Она успела погибнуть со всеми своими четырьмя станковыми и пятью ручными пулеметами, с двумя приданными ей 45-миллиметровыми пушечками. И там, где она лежала, эта рота, курился легкий с виду, но тяжелый запахом сгоревшей взрывчатки дымок. А его самого в тот момент, когда он приподнялся в наспех вырытом окопе, чтобы осмотреться, потому что уж больно тихо стало вокруг, отбросило взрывом тяжелого снаряда. И он потом не помнил, как это получилось так, что он оказался в лесочке, наполненном светом солнца, шелестом молодой листвы и щебетом птиц, — видимо, немало прошло времени с момента последнего выстрела, раз птицы успели успокоиться и запеть, как пели они еще за несколько часов до войны.
— Да.
— Эрэсами их! Войди в балку и — прямо под холм! Сколько можешь. Тебя прикроют сверху.
— У меня сегодня интересный день. Словно родилась заново, — сказала она.
— Я жалею, что у меня нет сына — ровесника твоим пилотам, генерал. Внук… К внуку иное отношение — стариковское… И это не переступишь в себе. Во внуке никогда не увидишь преемника — он, так сказать, предмет восторгов и заботы, но редко — раздумья. Сын — это другое. Ты, Волков, счастливый. Твои дети ближе к тебе, чем мои.
— Чудная ты, мама… Ну что особенного? Да я сама скажу этому…
Через несколько дней после перикардэктомии Меньшенин позвонил Марии Сергеевне.
Всю ночь Волков не спал. Его шофер достал где-то несколько бутылок французского коньяка, но одному пить не хотелось. В полночь к нему пришел Герой Советского Союза — майор в гимнастерке без ремня и в тапочках на босу ногу.
Так вот и вышло, что Мария Сергеевна оказалась с Меньшениным внизу у палаты Климникова. Она видела, как держал себя возле погибающего человека Арефьев. Что-то в нем было такое, чего она не замечала раньше или не хотела замечать: мужество, и честность, и прямота. Так мог себя держать человек, который несет в себе многое и за которым многое стоит.
— Ну, генералочка, танцевать со мной будешь?
«Я скажу Волкову, — думал Артемьев, — тебе здорово повезло, Миша, со старшей дочерью. Видимо, она родилась у вас по большой любви. От силы вашей родилась. Вот что я скажу ему…»
— Знаете, генерал, в сущности, хирурга с большой буквы, ведущего хирурга в мировой медицине из женщины ни разу не вышло. Есть в них, знаете ли, какое-то неистребимое сердоболие. А в сущности я хотел сказать иное. Вы хорошо женились, генерал.
Далеко впереди на фоне зеленого неба промелькнул и растворился транспортный самолет.
Курашев заснул, видимо, долго ожидая ее или думая о чем-то: он лежал на неразобранной постели в брюках и военной рубахе. Словно маленького, испытывая к мужу материнское и женское, она заставила его раздеться, помогая стягивать рубаху через голову. Потом легла сама.
Не могла же она сказать ему, что вся ее жизнь с ним — продолжение той ночи.
Отец сначала не понял, но потом в глазах его что-то дрогнуло, они словно подтаяли. Будто хотел сказать: «А ты помнишь сказку о Мастеровом?» Он сказал:
И ее совсем не занимало, что это виднейший хирург с мировым именем, лауреат и прочая и прочая. Просто это был одинокий, в сущности, человек.