Глаза у Декабрева были воспалены, руки и плечи ныли, ноги едва держали его, а в голове была одна мысль: уснуть, упасть и уснуть.

Однажды Мария Сергеевна опоздала на еженедельную клиническую конференцию — разбирался летальный исход при пункции перикарда, случай трагический и совершенно неожиданный. Говорили неинтересно и неохотно — все было ясно. Главное — нужно было исключить возможность повторения подобного. А между тем даже Арефьев в душе считал, что говорить, собственно-то, не о чем: Прутко сделал все, что должен был сделать. Инструменты готовились по всем правилам, и большего никто не смог бы сделать. Больной погиб мгновенно, где-то в игле остались молекулы пенициллина, выжили после десятикратной стерилизации, а у больного была острая неприемлемость к этому антибиотику. Практический вывод один — для пункций иметь специальный инструмент и для других целей им не пользоваться. В общем, разговор был совершенно не клинический, а скорее административный. И время тянулось бездарно. Но вот вошла Мария Сергеевна. Чуть покраснев из-за неловкости своего положения, извинилась и села с краешку на стул возле входа. Она была как все — в халате и колпачке. На ней были мягкие белые сапожки, серая в черную полосочку нейлоновая блузка выглядывала в отворотах снежного халата. И по своей привычке она держала руки в карманчиках халата. Она так и не вынула их оттуда. Ничего особенного, кажется, и не произошло. Да и возраст у Марии Сергеевны совершенно не тот, чтобы смутить многое повидавших мужчин, да еще коллег, да еще собравшихся по такому печальному поводу. Но Арефьев заметил, как сразу все изменилось в кабинете, словно посветлело. «Может быть, это первый признак личности, — подумал тогда Арефьев, — делаться заметным среди людей».

Мало что изменилось в доме: только гравюра появилась на стене маминой комнаты. Подлинная и, очевидно, очень хорошая: вьетнамские крестьяне в огромных шляпах, под дождем. В уголке надпись на французском языке — и чуть ниже перевод: «Генералу Волкову от воинов дружественной армии». А внизу — знакомым твердым и четким отцовским почерком: «Машенька, в день твоего рождения. Отныне нам с тобой только дважды по двадцать. Всегда. До самой последней посадки».

— Мы вам поможем, Волкова. Надо же когда-то начинать. Не все же носить подносы…

— Не знаю, — сказал Барышев.

О чем она думала все это время? Она сама не смогла бы ответить точно. Сначала была ошеломлена. Потом стала думать о Нельке, потом о себе. Потом все это смешалось, переплелось — исчезло ощущение себя, времени, ощущение мастерской. Только снег и снег звучал в душе, вызывая что-то забытое, давнее, дорогое, как запах матери, как привкус каких-то давних, неизвестно уже почему возникших, но очень дорогих и светлых и горьких одновременно слез. Это было состояние, которого никогда еще Ольга не испытывала. Установился странный, непостижимый контакт двух людей. Ольге не мешали чужие глаза, не мешало присутствие другого человека и не мешали его движения — большие, широкие. Она с какой-то радостной мукой погружалась в это свое состояние, доверчиво открывая его перед Нелькой. А когда оно кончилось, Нелька четко сказала:

Барышев взял из протянутой ему пачки сигарету. Чаркесс щелкнул зажигалкой, и огонек ее — крохотный, голубоватый, только с маленьким алым зернышком у фитилька — осветил замкнутое, словно стянутое лицо. Барышев подумал, что теперь он знает, что мешало ему воспринимать Чаркесса — это несоответствие странной фамилии и типично среднерусского лица… Он улыбнулся. Чаркесс не видел, что Барышев улыбается, но, видимо, почувствовал это. И заговорил уже сердито. Та неожиданная порывистая доверчивость, прорвавшаяся сперва в его голосе, исчезла. Голос звучал привычно сухо для Чаркесса. Но, видимо, то, что беспокоило его, не давая заснуть, заставив сидеть вот здесь на шатких перильцах, было серьезным и важным. Он повторил:

Декабрев, когда впервые попал сюда, прошелся вдоль этого пакгауза, вдоль неровного прерывистого ряда фигур.

— Я вряд ли смогу тебя чему-нибудь научить… Так уж у меня самой сложилась жизнь, что мне впору учиться было. Но только одно я знаю очень хорошо. Нельзя жить по принципу — «и брать любовь не хочется, и страшно потерять…» Может быть, с такою же твердостью нам и не надо завоевывать свое. Это все-таки мужской стиль. Но эту твердость надо иметь в самой себе. Я думаю, что если в тебе нет желания, вернее жажды, так же говорить с ним, как говорит с тобою он, — пусть у тебя никогда и не будет духу на такую откровенность. Потому что он тебе предлагает всю свою жизнь, а ты только часть ее. Но если есть эта жажда в тебе… Я не знаю… Ну, Светка, ты заставляешь меня говорить совершенно противоестественные для матери вещи!

— Я почему-то именно так и подумала, — сказала она.

Перейти на страницу:

Похожие книги