— Понимаешь, Стеша, я думала, вот это и есть то, что нужно мне. Я никому не говорила, даже самой себе, что считаю это самым главным… И так было… А потом… приехал один хирург. Большой — не ростом и не фигурой… Просто очень большой человек. Я и раньше видела больших хирургов. В Москве в знаменитой клинике работала. И сама о себе думала: вот, мол, я. Достойна мужа своего. И достойна их. Раз они со мной работают. А теперь поняла — игра все это была. И люди, понимаешь, настоящие люди, видели это, а я не видела и не слышала, занимала их место. Ужас! Ужас! И вот он приехал…
Жоглов ответил не сразу.
Мария Сергеевна знала, что он прекрасный хирург. И что у него почти нет иной жизни, чем клиника. И теперь вдруг объединились в одно эти два ее представления о нем.
— Скажи: она всегда такая — эта река? У нее есть имя?
Однажды, где-то на второй неделе, Сашка у ее дверей тихо позвал:
— Поезжай здесь. Ближе будет.
— Здравствуй, милый… Как тебе леталось?
— Это жена Курашева?
Опершись о его руку, она, мягко блеснув глазами прямо в зрачки Волкову, впорхнула в машину. Именно впорхнула. Даже сейчас, на расстоянии, генерал не мог найти другого слова, которым бы он мог определить, как она все это сделала — каким-то единым, естественным и гармоничным движением. Он посадил ее рядом с водителем, а сам сел сзади и навалился руками на спинку сиденья; запах, исходящий от нее, кружил ему голову. Он не хотел бы ее отпускать, да она и не торопилась. И была она очень тихой и покорной. И в голосе у нее была человеческая искренность и проникновенность.
— Хорошо, — вдруг сказала она. — Вы можете проводить меня.
— Хорошо, — ответила Мария Сергеевна. — Но это ведь тяжело: завтра тебе придется работать весь день, и ты устанешь.
Бабушка сама не приходила в эту комнату. К ней надо было идти, чтобы пожелать спокойной ночи. Светлана так и поступала, когда с вечера оставалась дома, но бабушка рано ложилась спать, и после комсомольских собраний и иных своих вечерних отсутствий Светлана ее не тревожила.
Кулик рывком сел на смятой постели, закашлялся, придерживая рукой то место, где была рана, кашлял и пытался говорить, но кашель давил его, гнул его голову к коленям, он мотал ею и кашлял, кашлял. У Ольги готово было разорваться сердце. Она не убежала только потому, что растерялась и испугалась за него. И с места не сдвинулась тоже только поэтому.
— Ну как же ты играешь — ты ее даже в руки не берешь!
— Марию Сергеевну, пожалуйста.
— Ты знаешь, что тебе курить нельзя, Сашка?
…Я, — писал Штоков, — осуществил те замыслы, которые во мне вызрели. Я увидел всех, кого хотел увидеть, я любил и ненавидел то, что я любил и ненавидел бы все равно, начни, если бы это было возможно, жизнь сначала. Я не отступлюсь ни от одной минуты своей жизни и не хочу жить еще раз. Жизнь тем и прекрасна, что она неповторима, и тем, что она одна. Ее нельзя начинать всякий раз после неудачи, словно первоклассник — с новой страницы, вырвав ту, которую испачкал. Не знаю, почему именно, но с вами мне хотелось всегда поговорить. И вот что я хочу вам сказать напоследок. Ибо я знаю — век мой недолог, не дальше порога. (Есть, знаете ли, у нас, у стариков, этакая болезненная чувствительность, ощущаем мы это дыхание пустоты, из которой уже нет возврата.) Я хотел вам сказать: судите меня за суть мою, за мою мысль, за цель, которую я ставлю себе. Судите не меня вообще, а каждое полотно в отдельности, потом уж обобщать можно, а не обобщив заранее, идти с готовой меркой к каждому полотну…
Она тряхнула светловолосой головой.
Что-то скребануло сердце Арефьева — «фильмы»… За этой внешней простотой, мужиковатостью вдруг проглянула высокая маститость Меньшенина.
Арефьев встал, поцеловал у нее руку. Сказал:
Резким движением он распахнул свою куртку, оглядел присутствующих.
— Заканчиваешь? — Алексей Иванович кивнул на полотно.