— А я знаю, — тихо сказал он. — Я давно знаю. Как только впервые ты поехала с отцом. Помнишь? Там еще речка была? И знал, когда мне приказано было отвезти вас всех на дачу… Помнишь? Ты думаешь, дело во мне? Думаешь, все дело в том, что вы пели идиотские песенки и вели себя так, будто меня здесь и нет? Наташка… Наташка… Мне жалко тебя было… И не будь я солдатом — повышвырнул бы я твоих дружков из машины, а тебе бы всыпал… Чтоб очнулась… Ты думаешь, что я тебе нравлюсь… Ерунда… Не я тебе нравлюсь… Это ты сама себе нравишься, понимаешь? И брось. Не трави мне душу. Что я тебе могу предложить? Гимнастерку? Консерваторию? Институт? Может быть, мне бросить все — брата, сестру, мать, село свое — и жить при тебе? Отец твой меня в училище пошлет, а потом я буду ждать тебя в вестибюле спортзала с шубкой твоей на коленях?
И опять утром была стремительная дорога на хорошо отлаженной машине, опять был полковник. И полковник сказал:
А транспортная машина Машкова тем временем шла над океаном на высоте пятисот метров. Ли-2 полз над водой, оставляя за собой мерный рокот двигателей, и рокот этот тотчас гас в гуле и шелесте океана. И ни одного цветного пятнышка не виделось на его сумрачной поверхности.
Поля не отвечала. А тут появился Володя. Генерал вышел, крепко натягивая тяжелую парадную фуражку.
Поплавский сказал:
— Не знаю.
Мария Сергеевна пристально взглянула дочери в глаза и промолчала. Тон, которым Наташа задала этот вопрос, резанул ее. «До чего же знакомый человек и голос знакомый, — медленно думала Мария Сергеевна, — ну, конечно же — отец, она похожа на отца. И она живет совсем иначе — отлично от того, как живу я и как жила здесь Ольга. Я знаю, — продолжала она думать, — молодость и удачливость, и ореол отцовской славы — вот что в ней. Да. А тут — нате вам. Старшая сестра не приняла всего этого! Конечно же, и отец увидит в этом вызов. А вот она чувствует, что в чем-то Ольга права. Ольга — неудачница и не красавица. И Ольга заставляет ее думать и тревожиться…»
— Ну, от меня ты не скоро избавишься.
— Не надоело? Рада, что улетаю? — шутя спросил он.
— Долго не виделась?
— Слушай, Поплавский, — вспомнил вдруг генерал. — Пусть люди работают, пойдем…
Ей было тихо и легко: выговорилась. И она подумала, что одно открытие такого человека оправдывает ее поступок.
— Не знаю, — не сразу, медленно отозвалась Стеша. — Я боюсь всего, что пахнет больницей…
Курашева Поплавский так и не увидел.
И в этой подчеркнутой напряженности фигур, в ритме мужских рук, одинаково лежащих на коленях, в том, что и женские руки тоже были на переднем плане и лишь сцеплены пальцами, был особый смысл, позволявший понимать каждого в отдельности. Так, бывает, собирают передовиков и фотографируют для первой страницы газеты. Но хоть и была картина похожей на фотографию — никакой фотографии не под силу было бы так воссоздать людей. Ольга чувствовала, что за одинаковой позой у каждого своя трудная напряженная жизнь, что всех их объединяет какая-то внутренняя чистота и что в этой своей наивности перед фотообъективом они высоки — выше Ольги. Тут еще были чистые углы, исчерканные угольными линиями, и лица тех, кто стоял сзади, были лишь чуть намечены, и одежда еще не была написана как следует — разве что галстуки, воротники рубашек да вышитая сорочка женщины. Но все уже читалось отчетливо.
— Товарищ генерал! — услышал Волков голос командира. — Открылся океан, высота двенадцать тысяч метров!
Разговор был общий — ни о чем, немного о делах клиники, немного о перспективах, в шутку коснулись последнего дежурства Виктора Уринского: для стационарного обследования привезли очень тяжелого больного — операция на печени, после дорожной травмы. Машин санавиации не было. Уринский со свойственной ему наивной чистотой позвонил дежурному управления милиции. За больным отправили чуть ли не «черного ворона». И доставили его в клинику в полуобморочном от испуга состоянии.
— Ты не говори об этом. У меня болит душа. Я его привезу. — И опять они молчали. И первая снова заговорила Нелька: — Ты не сердись. Но я никогда не говорила так и никогда еще так не думала. Сегодня Штоков сказал — мы выше их. Он о передвижниках говорил. И я стала думать: правда, это правда. Только — это он выше. А я не выше. У меня еще чего-то нет. Я писала эту вещь желудком. Старик говорит, что это желудком писать, если ловить мгновенье, состояние, позу. Позой объяснять смысл. Словно живопись — подпись под фотографией. Я видела его холст — «Сорок второй» называется. Он в мгновенье видит суть на многие времена. Берет мгновенье, а видно время. И мне кажется, что он тогда видел и мое поколение, видел и знал, что произойдет со мной и с Ольгой. А я этого еще не умею. И не знаю — сумею ли теперь. Ты понимаешь, что я хочу сказать, Витя?
Они взлетели парой. Барышев держал машину безукоризненно.
— Ладно. Ты знаешь, и я знаю.
— Вы твердо решили летать на Севере?