— Послушай, мой дорогой, литературу делают не гении, ее делают чернорабочие, каменщики. Кирпичик за кирпичиком выкладывают они в течение десятилетий постамент, на который потом взойдет какой-нибудь Гоголь. (Ей всегда недоставало элегантности. Я бы сказал: «Взойдет, поигрывая тросточкой», — что было б, конечно, совершенно неверно по существу, зато красиво.) Ты можешь положить этот кирпичик, но ты не хочешь. Тебя устроило бы стоять там, наверху, а кладут пусть другие, на которых ты поглядывал бы свысока. Послушай, мой дорогой, это же подло. Ни один Гоголь не устоит на пустом месте, ему нужен фундамент… Короче говоря, чтоб завтра же была рукопись. Наскреби все, что есть у тебя, и тащи. Я должна послать заранее…
Славный народ цыгане! Трудно устоять против их натиска, в чем бы ни заключался он — в требовании: «Дай руку, красавец!» — чтобы разглядеть на ней зыбкие очертания подстерегающего тебя будущего, или в настоятельном приказе везти в столицу на всеобщее посмешище свои хилые опусы.
Я устоял. Правда, не в открытой схватке, а по телефону, когда на другой день Алина Игнатьевна позвонила мне и, обдувая меня своим возмущенным дыханием, сообщила, что уже пять вечера, а обещанной рукописи все еще нет на ее столе. И вот тут-то я собрался с духом наотрез отказаться участвовать в каких бы то ни было совещаниях — простых ли каменщиков или гениев с тросточками.
Володя Емельяненко не знает об этом. Но, сдается мне, не меня бы поддержал он, а мою незлопамятную опекуншу.
Я, конечно, профан в графике, хотя деликатный Володя и находит для этого более округлые формулировки — например, он говорит, что я подхожу к изобразительному искусству с литературными мерками, но даже я чувствую мощную экспрессию его «домашних» работ. Я условно и самоуправно называю их домашними, дабы как-то обозначить их принципиальное отличие от того, чем зарабатывает Володя хлеб насущный, но по сути своей эти вещи кажутся мне несравнимо значительней и шире, нежели его публикуемые иллюстрации. И не потому, что к последним он относится не так ответственно, как к первым. Наоборот. Все дело, думаю я, в первоисточнике, ибо при всем прилежании «Молодые люди» Алины Игнатьевны не вдохновят на рисунки, которые подарило ему «Слово о полку Игореве» или андреевский «Иуда Искариот». Эти лаконичные и страстные наброски потрясают, но когда я упрекнул Володю в том, что он растрачивает свой талант на пустяки, на суету, на вещи, недостойные не только его дарования, но и хотя бы интеллекта, ибо он может сказать людям гораздо больше, он ответил с улыбкой на крупных, с запавшими уголками губах:
— Зачем?
Зачем людям знать правду? — я так понял его. Разве виноваты они в том, что они дети конца? (Пусть остается на совести Володи это утверждение. Лично я себя таким «ребенком» не считаю.) Быть может, рассуждает Володя далее, его еще удастся надолго отсрочить — конец, но в любом случае и под любым дамокловым мечом надо быть достойным того вечного духа, который природе угодно было воплотить в нас, субстанции преходящей. Так говорит Володя Емельяненко, прекрасный художник, которому и в голову не приходит взбираться на какие бы то ни было постаменты. Без претензий и гарантийных писем кладет он свой утилитарный кирпичик.
«Самыми сильными умами, наиболее прозорливыми изобретателями, наиболее точными знатоками человеческой души должны быть незнакомцы, скупцы — люди, умирающие, не объявившись». Не объявившись! Каким утешительным соблазном для неудачников всех мастей веет от этого пассажа гения! Но я не собираюсь морочить себе голову, я отдаю отчет в том, что моя необъявленность иного рода. Все в чем-то превосходят меня. Иванцов-Ванько — в таланте, Василь Васильич — в мудрости, моя жена, дважды бывшая, — в доброте, а Алахватов — в целеустремленности и стойкости; в духовности — Володя Емельяненко. И потому можно ли осуждать Эльвиру, избравшую безошибочным инстинктом женщины человека объявленного?
Конечно, объявленного! Хотите вы или нет, а именно Свечкины, именно администраторы решали во все времена судьбы мира. Наверное, это справедливо, ибо Алахватов, например, тут же врезался бы на машине в столб, а рефлексирующий Володя заплутал бы в переулках. О себе я не говорю — безответственный гонщик, я вмиг бы запорол двигатель. Как никогда, важны сейчас точный глаз и уверенная рука — Свечкин и тем и другим владеет в совершенстве. Самообладание? Но вы сами видели, как ткнул я его в самую пасть смерти, а он отряхнулся и вывел недрогнувшей рукой: параграф номер такой-то. Пока мы запальчиво дискутируем о, быть может, несовершенных, быть может, устаревших правилах движения, пока мы дожидаемся, бездельничая и дымя, правил новых, Свечкин умело ведет вверенный ему автомобиль…