– Да срам, а не девка. И понятия никакого не имеет. И хвигурой тощая, и ноги, что черенки. Ну и что, что глаза на пол-лица наросли? Что она этими глазами – за скотиной ухаживать будет? Какая энто работница, ежели силы в ней ни на грош? А Петро-то мой и парень здоровый, и из себя ладный да статный, чего ж не мог получше взять?
Так уж печалится она, что судьба сына обделила ‒ дышать не может полной грудью. Как увидит невестку, так сердце останавливается и такая тяжелая печаль возникает внутри, что жить невозможно. Одно спасение ‒ ворчать да злится. От этого как будто отпускает маленько в груди. Поедом ест невестку ‒ тем и спасается от печали.
…Днём одним проснулась Марфа на печке, сноха кастрюлями звенит. Завсегда так – Марфа позже снохи встает, чтобы, значит, сноха уважение чувствовала.
Слезла Марфа с печи да и ходит – как всегда ворчит. И полы там не подтёрты, и скотина не так накормлена, как надоть, то да сё, значит.
Села. И сноха села. Марфа тут же на неё и накинулась:
– Ну, чего сидишь? Дел невпроворот, а она сидит! Вот христово наказанье!
– А я вот думаю: чего бы поесть? Не кушала ещё сегодня.
– Вон, – говорит Марфа, – в сенцах молоко кислое. Покушай.
– Не люблю я молоко кислое, – сноха отвечает, – никакого в нём скусу нет.
От этого и пошло-поехало. Марфа взрезала себе на носу эти слова и начала снохе это самое молоко подсовывать да изгиляться над ней за то, что не ест его. И сыну кричит: вот, мол, привёл, даже молоком нашим гребует!
Только кричала она так месяц, кричала другой, а раз сели за стол, а на нём одно это молоко да хлеб. Варево Марфа назло не справила. И, значит, со злостью употребляет это молоко, жует со вкусом да на сноху посматривает. А та возьми да и скажи:
– Вас, маменька, понос не схватит ли?
Так свекровка и поперхнулась.
– Ничего, – говорит, – я до поносу крепкая. А ты аппетит-то не сбивай! Такие вещи за столом говоришь, срамница!
А только сноха-то как в воду глядела.
Спозаранку – ещё и светать не начинало – слухают молодые, Марфа шеволится, под нос себе очень страшные ругательства бормочет. Резво соскочила с печки, накинула шубейку да айда бегом на улицу.
…Час проходит, два – не возвертается. Петро аж испугался.
– Пойду-ка, – говорит, – погляжу, а то, может, она там вся изошла.
Вернулся через пять минут, почесал затылок да и говорит жене:
– Эх-ма! Наколдовала. Человек старый, кабы не замерзла.
Только заняла таким манером Марфа позу в нужнике и отстраниться от неё не может.
А на дворе темень мягкая такая, оттепель ударила, в ноябре-то месяце, синицы весело так попискивают, воробьи шебуршатся, голуби вроде как тоже повеселели. И всем наплевать на её муку!
А она сидит, сидит, точно окаменела, ажно коленки затекли, сил нет уж сидеть, круги перед глазами. Ну, кажется, всё вышло, аж внутренности вытягивает. А только встанешь, сделаешь три шага, как что-то заурчит-завоет внутри, как вдруг схватит да потянет неимоверно, так насилу и присесть успеваешь.
А сноха-то ходит да ещё и подзадоривает, дерзкая! А Марфа в отместку и сказать ничего не может, ровно и голос утянуло вместе с этим, только всё чернеет жутко лицом-то. Днём уж докумекали молодые, пошли купили в магазине горшочек да и посадили на него Марфу.
Так и сидела она на нём два дня и две ночи без устали, ровно пытку отбывала. Кряхтела, судьбу свою кляла да стонала:
– Ох, помираю я, грешная, детки вы мои любимые! Ох, гибну я на горшке на этом, окаянном!..
До истощения, значит, сидела, до полного изнеможения.
…А потом, через год, и оказалось: сноха-то, чёртова девка, загодя принесла порошка от сестры, которая в аптеке работает, да и сыпанула безмерно…
Нашла, стало быть, коса на камень.
Рассказ одиннадцатый
Там ступа с Бабою Ягой
Идет, бредет сама собой…
А. С. Пушкин «Руслан и Людмила»
…А через дом от меня две бабы живут.
Раньше дом-то цельный был, и жил в нём купец Прохор Тимохин. Потом он в бега подался, и решила одна баба заселиться тут. Такая сорока из себя, да такая вертлявая – как червяк на крючке. За тараторство и прозвали ее Дрындучихой, да еще за стати – высохшая, побуревшая, что дрын столетний, скрюченная, ровно Баба Яга.
Да только, значит, решила она одна одиноко поселиться, а тут и Павла откуда ни возьмись.
– Я, – говорит, – тожеть хочу в купеческом доме жить. У меня, – говорит, – мужика в гражданскую убило. Нешто не имею прав здеся поселиться?!
И поселилась.
Да только с этого у них и пошла свара…
Павла такая видная из себя, дородная, неторопливая баба, оплывшая и вся белая, как соком налита.
Вот и стали они вместе жить, а Павлу и окрестили через Дрындучиху Павлучихой. И от этого у них ещё сильней склока.
Павлучиха ежели начнет что делать, медленно так делает, вроде засыпает, а Дрындучихе надоть так-сяк – вихрем. Ну и нет-нет да и заругаются. И до того изругательства дошли, что решили бабы отделиться. Дом досками перегородили, огороды огородили, и хозяйство каждый себе особое завёл. Да…
Только как сойдутся, так и начинается:
– А не нравится, так чевой-то ты ко мне в дом припёрлась? – кричит Дрындучиха.
– Это к кому? – встревает Павла.
– Ко мне!