Эльза не узнала страшную фигуру в окне. Она помчалась к ближайшему дому, к Мартинсенам, и фрау Мартинсен вызвала полицию. Полицейские, которые через пятнадцать минут приехали к Хауке и взломали дверь, сразу поняли, что все выглядит страшнее, чем есть на самом деле. Они вымыли старику лицо, уложили его снова в кровать и спросили, не хочет ли он в больницу. И тут Хауке от ужаса и отчаяния стал дрыгать ногами так, как не дрыгал ни разу за последние семьдесят восемь лет, и звать своего домашнего врача Гаральда Голомбека. Машина Гаральда стояла перед дверью Хауке, но его самого в машине не было. Этого никто объяснить не мог, и тогда его стали искать повсюду. В амбулатории его не было, дома тоже, и его ассистентка не знала ни о каких плановых посещениях на дому. Его мобильный телефон был выключен, и никто не знал, что делать. До тех пор пока Эльза, которая в деревне, как говорится, слышала, как трава растет, не высказала мысль позвонить в дверь Памелы: могло ведь быть, что господин доктор…
Памела открыла дверь в утреннем халате в нежно-зеленых цветочках, да и Гаральд был не полностью одет, когда полицейские попросили его позаботиться о старом Хауке.
Все это стало известно и обсуждалось по всей деревне раньше, чем Анна и Гаральд смогли поговорить о том, что случилось. Старый Хауке умер в тот же вечер от инфаркта. Его сердце не выдержало волнения.
На следующий день Анна пошла к Памеле. Памела улыбнулась, когда открыла дверь. Она как раз вытирала руки о кухонное полотенце. Анна тоже улыбнулась, сняла у нее с носа очки в дешевой оправе и изо всей силы ударила по ухоженному «Нивеей» детскому личику. Затем прошла мимо остолбеневшей Памелы в гостиную, где на стене висели саксофоны, сняла тяжелую стеклянную крышку с аквариума с разноцветными неонами, сняла со стены саксофон средних размеров и бросила его в аквариум. Сверкающий саксофон прекрасно смотрелся в аквариуме. Анна была в восторге. Проходя мимо пребывающей в полной прострации Памелы, она прошипела: «Никогда мне больше не звони!» — и исчезла из ее квартиры и ее жизни.
Когда Анна вечером пришла домой, Памела уже успела пожаловаться Гаральду. Гаральд, от злости красный как рак, принялся упрекать жену в том, что она ведет себя, как истеричная коза, и выставляет себя на посмешище перед всей деревней. Если Памела разболтает о ее постыдном поведении, а этого следовало ожидать, то и над ним, врачом, тоже будут смеяться. В конце концов, любовь — это как летняя гроза, которая каждого может застигнуть в открытом поле и за секунду промочить до нитки. Убежать от нее невозможно, и неизвестно, выживет ли человек, если вокруг него сверкают молнии и напряжение зашкаливает. Человек разрывается между страхом и ослеплением и вдруг оказывается один на белом свете. И он чувствует себя так, словно в него уже ударила молния и его частично парализовало. Он неспособен двигать ногами и вернуться домой. Он знает одно: он беззаботно шел по миру, то есть по открытому полю, и упрекать его за это нельзя. То, что гроза накрыла его, — не его вина. В любом случае, это не причина, чтобы так агрессивно реагировать и не только бить беззащитную женщину, но еще и топить в аквариуме ценный инструмент. Поведение Анны пошло и для жены врача абсолютно непростительно.
Анна забыла, что он еще говорил, — его монолог продолжался довольно долго. Она лишь удивлялась этому мужчине, которого, как она думала, хорошо знала, и который вдруг стал говорить, употребляя подобные сравнения, чего до сих пор не делал. И она удивлялась себе, потому что ей удалось недрогнувшей рукой налить себе виски, сесть в кресло, со скучающим видом закинуть ногу за ногу, закурить сигарету и при всем этом с интересом, как бы со стороны, наблюдать за собой. Ей было крайне безразлично, что он говорил. Вокруг нее был ледяной холод, а она даже не дрожала. Все это больше не имело к ней никакого отношения, и она вдруг почувствовала себя такой же сильной, как женщина, которая уже двадцать лет в одиночку пробивается по жизни и которую ничего уже не может так легко выбить из седла. Она смотрела, как Гаральд ходит взад-вперед по комнате, воодушевленный собственной речью и своими аргументами, и вдруг представила его голым. Вся сцена показалась ей настолько идиотской, что она рассмеялась, а Гаральд воспринял это как наглость.
Когда он в своих философских рассуждениях добрался до того пункта, что, мол, жизнь непредсказуема и не сам человек, а лишь его чувства являются воистину свободными, она все еще представляла себе его голым, но уже с точки зрения Памелы, и тут почувствовала, как возвращается боль. Вдруг до нее дошла вся абсурдность ситуации: Гаральд поставил вопрос о том, кто виноват, с ног на голову и чувствовал себя чертовски уютно в роли судьи. Она была вынуждена выслушивать нотации и упреки, потому что прополоскала в воде саксофон, а то, что произошло перед этим, казалось ему не только не имеющим никакого значения, но уже давно забытым.