Итак, я собрал все необходимое и положил чемодан и сумку в багажник моей машины. Я успел даже побывать в тростниковых зарослях, как ни странно, мне именно сегодня хотелось увидеть зимородка, на что, однако, в этот особый день в природе нельзя было рассчитывать; я доел оставшийся в доме хлеб, оставив немного на завтрак, сел было даже за доклад, который мне предстоит читать в Берне, но отложил его и вот теперь расположился в комнате, погруженной во тьму, и пытаюсь вспомнить, не забыл ли чего-нибудь. За тканевыми препаратами присмотрят, это главное. Книги в дорогу — ах, все равно читать не буду! — взял, письма Спинозы о химических опытах, автобиографию Джона Стюарта Милля[11], в которой я всегда черпал утешение (он, как и я, рос совсем один). Ну что же, настало время послушать музыку. Она как нельзя лучше подходит к подавленному предотъездному настроению: мне хочется услышать то, что в этот момент созвучно состоянию моей души, я вслушиваюсь в голоса играющих детей в начале «Пиковой дамы», затем ставлю «Зимний путь» Шуберта, финал «Воццека»[12] и, наконец, «Реквием» Верди. Когда отзвучали его последние величавые аккорды и на их фоне, угасая, сопрано дважды повторило «Libera me, Domine»[13], я продолжаю сидеть все так же неподвижно, не в силах подняться и выключить проигрыватель. Я только смотрю на маленькие огоньки усилителя и повторяю беспрерывно «Libera me, Domine, Libera me, Domine», как будто эти слова еще чем-то могли помочь мне, потерявшему веру.
ОЛЯПКА
Местность вокруг становилась все более холмистой, и, обожженные ночными заморозками, красные кроны деревьев подчеркивали ее неровный рельеф.
— Смотри, красный коршун! — вырвалось у меня.
Я сидел за рулем и на сей раз знал почти наверняка, что моим спутником был Якоб. Кому же иначе я мог это сказать? Мы смотрели на одиноко парящую в высоком небе птицу с длинным хвостом, напоминающим двузубую вилку. Я уже довольно долго ехал по Южной Германии и за это время успел во всех подробностях рассказать моему попутчику — а это, несомненно, был Якоб, — как прошла встреча бывших одноклассников, и услышал знакомый низкий голос, не лишенный иронии:
— Подумаешь, дело какое! Пустая болтовня, дежурные фразы. И вообще, язык создан не для обмена информацией: это как у обезьян, когда они выискивают друг у друга блох и, чтоб не было скучно, бессмысленно бормочут что-то нечленораздельное.
Его прямое сравнение человека и животного меня особенно не задело.
— Удивительная вещь, — я говорил это, потому что на самом деле его рядом не было, — но только сейчас я почувствовал, что груз, который давил меня в течение двенадцати лет, исчез; она увидела меня и не испугалась, не побежала, а сама подошла ко мне и сказала: «Вот кому бы мне еще хотелось пожать руку».
— В жизни не слыхал ничего глупее, — не унимается он, — как можно целых двенадцать лет хранить верность девушке, если сам никогда даже не пытался покорить ее сердце, палец о палец не ударил. Знаешь, эта твоя верность — ни больше ни меньше как заградительный ров, оборонительная стенка, за которой ты прячешься от других женщин, поскольку ты любишь свое одиночество, лелеешь его и тебе нужна неприступная стена вокруг твоей крепости.
— Да, однако все не так просто, за этой стеной я прячу свою ранимость. Стоит мне увидеть девушку, похожую на нее, как…
— Брось, это только упрочивает твою верность, может быть, здесь ее ахиллесова пята, но сам по себе этот факт доказывает, что ты остаешься ей верен. И чем сильнее ты страдаешь от ее сходства с другими, тем больше крепишь свою веру в неповторимость той единственной, созданной только для тебя. Это, друг мой, нервы. Вот послушай: ты работаешь, правда, в другой области, но знаешь, конечно, об опытах на детенышах обезьяны, когда их отлучают от матери, держат на искусственном вскармливании и совершенно изолированно от других. Они вырастают практически неспособными вступать в контакт с себе подобными особями, не могут продолжать свой род. Если их все же оставляют при матери, но общаются они только и только с нею, то и из этого в конце концов ничего хорошего не выходит. Игровой инстинкт и питание в равной степени определяют поведение детеныша млекопитающего. Ты — тот же детеныш, выросший в полной изоляции: ни братишки, ни сестренки, ни друзей, совсем один. Отсюда твоя замкнутость, неконтактность — вспомни тех обезьян. Нужду ты превратил в добродетель, сочинил себе романтическую любовь, чтобы прикрыть свою несостоятельность и спрятать от людей, что ты такой же, как они все с их животными потребностями.