Сколько их, людей, особенно литераторов, погибло на моей памяти, запутавшись в дебрях ложной жизненной или художественной школы. Думаю, что даже весь русский серебряный век мог бы оказаться удачею, если бы только его главные герои - Вячеслав Иванов, Бальмонт, Брю-сов, Сологуб, Андреев и многие другие - не следовали упрямо за выдуманной ложной школой... А в 19 веке все эти ходоки в народ и певцы заплатанных овчин - от Гоголя до Горького - сплошная жертва собственного, добровольного социального заказа.

- Я не порицаю его, - говорил, волнуясь, Осоргин, закуривая очередную папиросу с русской гильзой, - он прав! Что бы он делал здесь глухой, в этом возрасте? Клянчил бы в Союзе Литераторов?

После панихиды я очутился в обществе двух странных поэтов: Кобякова и Михаила Струве. Объединяла их необычная черта - оба уже пытались кончить самоубийством, но их как-то отхаживали. В "Последних новостях" даже напечатали некролог Андрея Седых, посвященный М. Струве.

- Ошибся маленько Болдырев! - сказал, будто крякнул, Кобяков, и его огромный кадык на тонкой шее дернулся, словно клюв. - Пяти минут не рассчитал Болдырев!

- Да, - рассеянно согласился Струве. - Я тоже так понимаю.

Спорить с этими специалистами не хотелось; что-то их пугало и обижало в решительном прыжке Болдырева.

Таким образом, вся серия "Новых Писателей" фактически свелась к одному Яновскому, и Осоргин сохранил некую отеческую нежность ко мне. Дал все адреса своих переводчиков, и в итоге "Колесо" начали переводить. По-французски оно вышло под заглавием: "Sachka I'Enfant gui a Faim". Только с течением времени, получив некоторые "мертвые" указания от других писателей, я смог оценить услугу Осоргина.

По его совету, я послал "Колесо" Горькому в Сорренто и получил он него два письма, вскру-жившие мне голову.

В Монпелье однажды Александр Абрамович Поляков, которого я посвящал в тайны белота, передал мне пакет черных маслин, присланных ему Осоргиным, сам Поляков этих залежавшихся оливок не мог или боялся есть.

Я маслины использовал вполне, вымочив их предварительно в вине, и черкнул Осоргину несколько слов благодарности. Получил в ответ длинное письмо - это была наша последняя "встреча".

В Нью-Йорке я узнал о его кончине. Радуюсь, что он умер в родной Европе, в виду Луары, под благословенным галльским небом. Осоргин любил описывать прелести родной Оки или Камы. Но жил он на тех берегах едва ли больше десятка лет. И есть у меня думка: Осоргин в Москве завыл бы от тоски. (Как и многие подлинные эмигранты: Герцен, Тургенев, Гоголь - все разные и в чем-то схожие.)

Мне кажется, что большинство безобразий в истории России объясняются ее отвратительным климатом. Поэты обманывают обывателя, воспевая снега, и мороз - красный нос, и лихую тройку с бубенцами, и жаворонка (высоко, высоко) в синем небе. А ведь, вообще, господа, паскудно жить в России метеорологически говоря!

Кстати, периодический голод, поражающий Русь ( как и Китай) со времен Ивана Калиты до Никиты Хрущева включительно, пещерный голод этот объясняется в значительной мере ее клима-том. Подумайте, друзья, ведь есть страны, где собирают ежегодно по два-три урожая. (И березку там не почитают как священное деревцо.)

На пасху я получил письмо от Алексея Михайловича Ремизова - в ответ на мое "Колесо". Трудноразбираемая, своенравная кириллица удостоверяла: "У Вас есть лирика, без нее не знаешь как прожить на этой земле"... Затем следовало приглашение: такой-то день, такой-то час.

Все воспоминания о Ремизове начинаются с описания горбатого гнома, закутанного в женс-кий платок или кацавейку, с тихим внятным голосом и острым, умным взглядом... Передвигалось это существо, быть может, на четвереньках по квартире, увешанной самодельными монстрами и романтическими чучелами. Именно нечто подобное мне отворило дверь еще в доме на Порт-Руаяль и проводило в комнаты.

Но увы, чувство неловкости зародилось у меня тогда же и только росло, увеличиваясь с годами. Часто, часто я просто не мог смотреть Ремизову в глаза, как бывает, когда подозреваешь ближнего в бесполезной и грубой лжи. Сперва неосознанным образом, но постепенно все опреде-леннее, я начал понимать, что именно раздражает меня в Ремизове и в его окружении... Какая-то хроническая, застарелая, всепокрывающая фальшь. По существу, и литература его не была лишена манерной, цирковой клоунады, несмотря на все пронзительно-искренние выкрики от боли.

В этом доме царила сплошная претенциозность... Вечные намеки на несуществующие, подра-зумеваемые обиды и гонения. Все "штучки" Ремизова, вычурные сны и сказочные монстры, в конце концов, били мимо, как всякий неоправданный вымысел. Он быстро заметил перемену во мне и перестал надоедать своими рисунками, снами и неопределенными намеками. Стал гораздо откровеннее, проще и ближе.

Любопытно, что приблизительно через такое же разочарование прошли многие наши литера-торы, вначале обязательно влюблявшиеся в Ремизова: иные даже кончали подлинной ненавистью, не вынося этой ложно-классической атмосферы.

Перейти на страницу:

Похожие книги