Собрание, посвященное этому вопросу, состоялось у матери Марии: весною, вечером, когда весь грязный Париж благоухал и любовно содрогался, как только свойственно ему.
Думаю, что был май: все цвело на шумных бульварах. В большой, пахнущей мокрыми пола-ми трапезной, за длинным деревянным, часто скобленным столом, сидело человек двадцать пять эмигрантов, неопределенного возраста и прошлого. Жена Фондаминского еще хворала, и его я тогда не встречал.
Мать Мария пристроилась сбоку, слегка на отлете - черная, крупная и спокойная - вязала что-то молча. Только к концу она произнесла несколько слов, заявив, что одобряет начинание, но примет ли прямое участие, она еще не знает, ибо должна посоветоваться с одной особой (я понял, с о.Булгаковым).
В комнату то и дело вбегали загадочно посмеиваясь три девицы, этакие тургеневские барыш-ни, но полегче, пощуплее, в белых весенних кофточках, они щебетали и чему-то радовались, то выбегая на улицу, то возвращаясь в серые, нищие комнаты. Одна из девиц, дочь матери Марии, вскоре уехала в Москву, по ходатайству Алексея Толстого; там она погибла в самое непродолжи-тельное время при не совсем ясных обстоятельствах. Эренбург, повествующий в своих воспомина-ниях, с чужих слов, о деятельности матери Марии в Европе, поступил бы честнее, если бы сооб-щил подробности смерти ее дочери в Москве.
Между тем, собрание по "мобилизации западного общественного мнения" начало заметно оживляться. На Ширинского, к моему наивному изумлению, посыпался рад горчайших упреков самого неожиданного оттенка. Одни уверяли, что появление корабля с хлебом на ленинградском рейде во время голода может вызвать восстание, а Ширинский воспользуется этим для установ-ления своей диктатуры... Страсти разгорались, еще немного и сокровенное словцо "подлец" или "диверсант" эхом прокатится под сводами. Увы, такова судьба всех эмигрантских объединений.
В "Круге" мать Мария выступала с докладами; один, помню, - о Блоке, личные воспомина-ния. И опять непонятно: о поэте мог рассказать Ремизов, Адамович, Мочульский... Почему она занимается такими темами?
Иванов в кулуарах пускал язвительные шуточки относительно наружности Марии Скобцовой в пору ее встреч с Блоком.
Я часто спорил с матерью Марией или в ее споре с другими присоединялся к "другим". Признаюсь в этом с грустью: мне хотелось разделять ее взгляды, но на практике не получалось!
В первой книжке "Круга" появился мой рассказ "Розовые дети" с описанием собачьей свадь-бы. На собрании "Круга", где обсуждался номер, мать Мария взволнованно сообщила, что редак-ция поставила ее в затруднительное положение: она собственноручно передала о. Булгакову альманах со своей "Мистикой человекообщения", а он наткнулся на такой рассказ Яновского.
- Если бы редакция меня предупредила, - объясняла матушка, - то я бы не вручала журнала отцу Булгакову.
На это я возразил, что если христианнейшая матушка считает мое произведение воплощением зла, то она тем паче должна была бы сообщить об этом отцу Булгакову, дабы они совместно обсу-дили меры к спасению моей исковерканной, но достойной возрождения души.
- Вы должны были вместе с батюшкой прибежать ко мне на квартиру ночью и не оставлять меня, пока я не образумлюсь... - так приблизительно убеждал я мать Марию.
Вокруг этого спора создалось нечто похожее на легенду, и какой-то след остался до сих пор. Еще теперь при встрече с членом "Круга" мы обязательно возвращаемся к этой беседе и поединку с матерью Марией, монахиней, которая, надеюсь, через положенное число лет будет признана святой русской церкви, на чужбине просиявшей...
Жив во мне разговор, происходивший за чаем у Фондаминского: после Мюнхена, когда все чувствовали уже близость конца. Мать Мария, в общем, была вместе с нами, молодежью, против Мюнхена. Но когда это свершилось, она вдруг начала вспоминать прошлую войну в тонах скеп-тических, явно не одобряя эпические затеи... Помню ее рассказ о своем брате, студенте, записав-шемся юнкером в артиллерийское училище. Не желая дожидаться очереди в тылу, он тут же зачислился добровольцем в пехоту и ушел на фронт. А дома его долго разыскивали как дезертира из военного училища... Потом она его провожала на юг к Деникину.
- И что осталось от всего этого вдохновения и подвига? - спрашивала мать Мария. От горячего чая ее очки в железной оправе покрывались паром; она их поминутно снимала и вытира-ла, оглядывая нас выпуклыми, темными, большими, близорукими глазами. - Что осталось от всего этого горения и жертвенного подъема? Ровным счетом ничего не осталось, - продолжала она не спеша, убежденно. - Разве только еще одна могилка у Перекопа. Его гибель была совер-шенно не нужна и ничего не изменила. А ведь он мог еще жить здесь и с нами работать...
Эти слова "еще одна могилка" и "ровным счетом ничего" были сказаны сестрою с таким чувством, что я считаю долгом их запечатлеть.
Затем мы вместе встречали новый 1940-й год у Федотовых - в последний раз в свободном Париже. Старались даже шуметь, веселиться, но тени близкой европейской ночи уже покрывали наш старый эмигрантский мир.