Понятно, что про e-mail еще ни слуху ни духу. Понятно, что и телефон обитателю частного сектора, хотя бы и в городе Пярну, поставят, только если обитатель, дожив до 60-ти, скажет на юбилейном вечере в ЦДЛ секретарю СП СССР: «Вы лучше меня не чествуйте, а телефон поставьте», – а тот позвонит (если позвонит) в эстонский СП, а тамошний секретарь доложит в местный ЦК партии – а оттуда спустят указание в Пярнуский горком.
Но все равно: настольная лупа, неудобно громоздкая, помогает лишь при мощной лампе; фломастеры – дефицит и долго не живут;
та же история с лентами для пишущих машинок; ГБ перлюстрирует все письма – и которые надо скопировать целиком, а лень, – крадет, приобщая к делам, заведенным на обоих отправителей-получателей. А они знай пошучивают: «Ерундит этот Шпекин», – а то и дразнятся:
«Чтобы окончить письмо более радостной нотой – сообщаю, что по случаю XXVI съезда КПСС ул. Горького иллюминована, и многие проспекты тоже, и на телеграфе часто вещает радио».
И продолжают, из десятилетия в десятилетие продолжают переписку, на которую вообще-то нет уже и сил. Потому что абсолютно необходимо – хотя бы через минуту наступила смерть! – сказать тому, кто точно поймет:
«…я все равно (полная тьма, комната исчезла из глаз, полушарие на 4 минуты вышло из строя – оно ведает глазами!) не люблю „Вакханалию“ (кроме конца и начала); „Зимняя ночь“, „На Страстной“, „Рождественская звезда“, „Дурные дни“ – это волшебство, чудотворство, а „Вакханалия“ – не без беллетристики».
Абсолютно необходимо. Поскольку в размене подобных как бы пустяков: это люблю, это не люблю, этот текст гениален, а тот всего лишь талантлив, такой-то автор не бездарен, но, увы, не умен, а другой неглуп, зато стукач, – из таких диалогов, рукописных, а также устных, только и состояла надземная жизнь культуры.
Была еще подземная: из монологов, обращенных в неведомую даль. Как бы из лучей, не пересекающихся в черном пространстве.
Но таких немногочисленных, что если звезда не поговорит хоть иногда с другой звездою, – обе, чего доброго, поверят: их уже нет.
Двоих таких разных людей, как Лидия Чуковская и Давид Самойлов, – поискать.
В ней восхищало его то, чего не было в нем, – и местоимения можно переставить. Было и сходство (скобка открывается: Ватерлоо в холодеющих сердцах, – закрываем скобку) – про него не говорили. Говорили о литературе. Которая одна во времена, подобные советскому, дает человеку образ такого мира, где хорошее привлекательней дурного. То есть дает ключ к истинной реальности – но он же отпирает и мнимые: например, т. н. современность.
И сразу видно, кто свой, кто чужой, – а ты, Шпекин, примечай! ты, Шпекин, так и быть, переписывай:
Переписка работала как молотилка. Отделяя, стало быть, зерна от плевел. Спасая для горстки современников хороший вкус и здравый смысл.
Вот Л. К. в 1977 году прочитала роман Валентина Распутина «Живи и помни».
«Жива осталась, помнить не буду. Да ведь это морковный кофе, фальшивка, с приправой дешевой достоевщины, неужели Вам это нравится?.. А синтаксис вялый, безмускульный, боборыкинский… Лишен ли автор таланта? Не знаю. Быть может, и не лишен. Иногда мелькает кое-где темперамент. Но бескультурье в языке (т. е. в мысли) полнейшее, смесь бюрократического с пейзанским…»