Поскольку его дочь наконец-то крепко спала, Штоффель смог к нам спуститься. Он тоже принялся очищать мушмулу от косточек, это выглядело очень странно – такие мелкие плоды в его больших руках. Некоторое время было слышно только чирканье ножа, потом Штоффель внезапно сказал:
– Я убью его. Я порешу всех монахов.
Он сказал это негромко, но от этого стало только страшнее, потому что не было сомнений: он задумал это серьёзно. А ведь он совсем безобидный человек, хотя многие его боятся из-за силы, но я всё равно мог вообразить, как он идёт по улице с ломом в руке и убивает каждого встреченного монаха. К моему удивлению, Полубородый его не отговаривал, а сказал:
– Я тебе помогу.
Но потом всё-таки добавил:
– Только если мы найдём того.
Больше они оба ничего не говорили, молча продолжали выковыривать косточки из мушмулы, но думали мы все трое одно и то же: если это действительно был не настоящий, а ряженый монах, как в истории Чёртовой Аннели, то опознать преступника может только Кэттерли. А заставлять её снова видеть его было бы для неё хуже всякого наказания, какое мог бы назначить негодяю суд.
Когда Кэттерли на следующее утро проснулась, она была уже гораздо спокойнее, чем накануне; глупо так говорить, потому что это невозможно, но мне показалось, что она за одну ночь стала взрослой. Даже голос её изменился, как будто она навсегда забыла, как смеяться. На вопрос, как она себя чувствует, Кэттерли не ответила, а сказала своему отцу, что, едва проснувшись, уже знала, что для неё будет правильным, и он не должен даже пытаться её отговаривать. Она хочет уйти в Швиц, причём прямо сегодня, сможет ли он её сопровождать или нет, ей всё равно. Мы думали, она хочет пойти в тамошнюю церковь помолиться святому Мартину, и это было бы разумно ввиду того, что с ней случилось, потому что Мартин в Трире исцелил девушку-калеку, которая не могла говорить. Но Кэттерли подразумевала совсем другое. Идти в Швиц она собиралась вовсе не в церковь святого Мартина, а ради нового тамошнего монастыря. Она приняла решение, сказала она своим изменившимся голосом, вступить там в орден «покаянных сестёр» Марии Магдалины с его строгими правилами и всю свою жизнь провести в покаянии, хотя грязь, что к ней прилипла, не отмыть никогда. Разумеется, отец пытался её отговорить: мол, монашеский орден Марии Магдалины создан для женщин, несущих на себе тяжёлые грехи, для падших женщин, которых любой мог купить за пару монет, а ведь она-то не потаскуха, а невинная жертва, которой не в чем раскаиваться, её место не за стенами монастыря, а при отце, который в ней нуждается и жить без неё не может. Но Кэттерли приняла решение, и не помогло даже то, что Штоффель заплакал. Таким я его даже представить себе не мог, но я его хорошо понимаю, потому что дочь была для него самым важным человеком, а теперь он её никогда не увидит, разве что сквозь решётку внутреннего двора монастыря. Но ведь, собственно, той прежней Кэттерли больше и не было, осталась только девушка, похожая на неё.
Собирать её в дорогу не пришлось, Кэттерли сказала, что никакие платья ей больше не нужны, её вполне устроит белый хабит, который она будет теперь носить пожизненно. Она поторапливала отца, будто боялась потерять лишний час вне монастыря. Я глядел им вслед, когда они уходили, и мне бросилось в глаза, что кузнец Штоффель стал меньше ростом, он сгорбился – почти как баба-травница.
Полубородый спросил меня, не взять ли нам с собой в деревню мушмулу, но я бы не смог её есть, ведь она предназначалась для Кэттерли. И мы тогда бросили плоды в горн, и поднялся странный запах: пахло чем-то очень хорошим и наполовину сгоревшим.