— Хлебушек-то в магазине сладок, — продолжал мужчина. — А тут горек, горчей полыни, — и зло сверкнул глазами по дому Антона. — У Чехломеевых воды не выпросишь в жаркую пору Такой род злостный. Помню, я пацаном был. Игнат разбогател за счет чужих горбов. Мельницу свою открыл. Вон, за горой, на протоке. В ту пору по этим местам какая-то личность проезжала. Богатая, стало быть, личность. Не то скупщик скота, не то артист знаменитый. Ну Игнашка с брательником подкараулили под бережком… нашли личность с проломленным черепом в затоне. Разбогател Игнат. Своей, однако, смертью не умер — нашли его задавленного. Семен, батя Федьки, тогда подростком был.
У него, как и у бати, эта самая живучесть обнаружилась. Советская власть, понятно, корешки подрезала. Это так. Однако, скажу тебе, душу-то не вырежешь. А душа с черными пятнами, — мужчина замолчал, прислушиваясь к голосам, из сарая, провожаемые Антоном, выходили парни. — Федька муравьиную кучу разворошил. Антон — брат Семена, Семен — батя Федьки. У Семена еще два брата тут. А у братьев своя родня. Сплелось. Попробуй резать — себе руку отхватишь. Однако жарко, черт! — Мужчина поднялся, вытер подолом рубашки лицо, посмотрел на спины парней. Впереди шатал Федька — махал руками. Они свернули к дому под железной крышей.
— Теперь, смотри, за другого дядю берется, — сказал мужчина, — за Илью, — и он непонимающе посмотрел в небо: что-то противное ему самому, этому мужчине, делалось вокруг, куда-то выгребал против положенного течения жизни этот длиннорукий Федька.
Мужчина вдруг снизил голос до шепота, оглянулся, расширив глаза:
— Тут дело до родного батьки дойдет. Отчаянный малый! Рубанет… Хряпнет — не пожалеет.
На небе загорелась первая звезда. Пугливо вздрагивая, как живая, глядела вниз, на землю. Я пошел к Чехломеевым.
За столом, горбясь, сидел сам хозяин, Семен, отец Федьки. Под рукой — телевизор. Он что-то подкручивал, вывернув локоть, — глядел же не в молочно-белый экран, на котором актриса заламывала руки, убеждая в своей любви флегматичного блондина, а на дверь сына, Федьки. Там, за дверью, хоронилась тишина.
Поговорив о погоде, о ценах на рынке, о какой-то Фоминой, которая без мужа родила тройню, мы разошлись спать.
Я полез на чердак, на сено. Туда мне принесла подушку и простыню Алла. Едва я начал задремывать, как услышал внизу, на крыльце, насмешливо-ласковый басок — голос Антона, и глуховатый — Варвары Трофимовны.
— Федька, не лезь на рожон, — говорила мать. — Иль Антон нам не свой?
Тотчас забормотал басок Антона:
— Свой, свой. Я тебя, Федя, вот такусеньким на спине носил. Ты натурально, может, и не помнишь. А мать-то знает. Скажи, мать!
— Да что говорить? — вскинулась Варвара Трофимовна. — Неслух ты, Федор. Супротив родителей пошел. И в кого, скажи, поганец зародился! Маленький смирный был.
Я осторожно выглянул вниз. В свете лампочки, прикрепленной под сенечной крышей, были видны мать и Антон — они стояли с обеих сторон угрюмо молчавшего Федора. И он наконец сказал:
— Ничего не выйдет. Свези хлеб назад. Столько ты не мог заработать.
— А я, может, купил? — голос Антона задрожал, пошел на низкой ноте, обессиленно и со злобой.
— Мы докажем, как ты и купленную за ворованный хлеб шерсть сбыть предлагал на переправе, — твердо сказал Федька. — Есть время. Подумай.
— Ну!.. — промычал Антон. — Ну! — и скрипнул зубами.
Федька звякнул щеколдой, загрохотал ногами по, сеням.
Антон и Варвара Трофимовна долго молчали.
Пришла какая-то женщина, с чердака в лунном свете мне были видны длинные разлохмаченные ее волосы.
— Звонили из суда, — сказала она люто. — На завтра вызывают. На четыре часа. Паразит!
— Та-ак! — сказал Антон и прислонился к перилам.
«Жена Антона», — решил я.
Темной тенью по двору прошагал Чехломеев.
Оглядываясь на чердак, они стали о чем-то тихо, приглушенно разговаривать. Изредка слышались лишь громкие восклицания Антоновой жены. Много и долго говорил Чехломеев. Затем они исчезли во тьме.
Ушла в дом и Варвара Трофимовна. На крыльце остался один Чехломеев. Стоял, курил, глядел на пятно красного света в Федькиной комнате. Притушил окурок, шагнул в сени. Мне не хотелось спать. Почему-то не шел сон под этой железной, выкрашенной ядовито-зеленой краской крышей чужого дома. Тут на глазах разыгрывалась одна из самых глубоких и кровоточащих драм, которую я не мог осмыслить и понять. Это были какие-то особенные, горько-трагичные и сложные отношения жизни — борьбы правды со злом, и мне неясно было, откуда все бралось.
По крыше царапала ветками рябина, что-то всхлипывало в трубе, и тихонько, тоненько, равнодушно пел свою песенку ветер.
Два нарочных из райотделения милиции увезли из села Антона.