Сверкнув по бабке глазами, Маша опрометью вылетела во двор. Неслась словно угорелая по сумеречному проулку, свернула на огороды, царапая ноги и приминая картофельную ботву, выскочила в поле. Ветер свистел и давил на уши. Легла в траву, чувствуя ее знойную, умирающую горечь, заплакала.
Но она плакала странными слезами радости и облегчения от сознания, что того, страшного, не случилось.
Приподнялась и огляделась, ничего не узнавая вокруг.
Над горизонтом уже зажглась, остро мерцала звезда, и недоступно голубела далекая лесная отрога, витым, роскошным вензелем уходил ввысь след реактивного самолета, и откуда-то доносились хватающие за сердце, тоскующие клики журавлей.
Тронулись в эту осень рано.
Он любил ее цепкой, непроходящей любовью. И все-таки понял, что счастья такого в этой гнилой избе ему совсем не нужно, как себя ни успокаивай.
Уйти из Нижних Погостов — прибиться к другому берегу, забыть. И конец нервотрепке! Мало ли в молодости бывает ошибок! Смутно чувствуя каждый день неудовлетворенность своей жизнью, Лешка понимал, что выхода нет. Костюм из чистой шерсти, который хотел себе справить к зиме, ухнул. Ухнул и аккордеон — давняя мечта, и впервые подумал, что зря отдавал деньги своим родителям, когда был холостой. Теперь и подавно ничего не приобретешь: надо было жену одевать. За летние месяцы строителям все еще не платили, подсчитывали баланс, что-то там не сходилось. Потом он принес получку. Можно было купить, конечно, материал на костюм, но деньги нужны и на жизнь: они так и разошлись. Купили туфли и пальто Маше, она радовалась: ни копейки не утаил! А Лешка подумал, что кое-кто из ребят устроился жить легче: не они покупают, а им дают. Была еще ночка, словно уворованная, от которой не мог опомниться; несколько дней ходил одурманенный и преследуемый родившейся в душе жалостью к Маше, пытался забыть, что там произошло… С той ночи, какую провел в Максимовке на анохинском сеновале с Ириной, чувствовал вину, угрызение совести. Маше в глаза не смотрел, старался ее задабривать. Вечером того же дня собрался в баню. Поцеловал в щеку, попросил:
— Собери мне белье, Мань.
Она вся загорелась от его ласки, внимания. Много ли нужно любящему сердцу!
Из старого, окованного жестью сундука достала чистые трусы и майку, дала выглаженное полотенце.
— Леша, а носки дать?
— Эти еще чистые, позавчера надел… Ты тяжелой работы не делай. Береги себя.
— Ладно. Скорей возвращайся.
— Я по-быстрому.
Дед Степан проследил, как Лешка неуверенно вышагал со двора, нарочито громко громыхнул пустым ведром. Сел чинить старые сапоги. С внучкой дед разговаривал редко, но ценил ее золотое сердце и умелые руки — вышла в родителей, в мать: та, бывало, тоже воробья за всю жизнь не обидела, царствие ей небесное вместе с покойным Степанычем, убиенным на войне.
Годы, годы все позабрали: силу, здоровье, детей; всех пережил дурень старый…
Из хлева донеслось веселое Машино мурлыканье. Хорошо ей — вдвойне хорошо деду. Загляделся в окно на малиновый холодноватый закат, на облитую багровостью рябину. «Ишь закат ядренит, не иначе как к близким холодам». Дед Степан вспомнил, как чуть не помер прошлой зимой, еле выходила внучка. «А нынче помру, не иначе», — подумал он, но ему не было тоскливо и скучно: отлегло удушье, ноги не казались такими тяжелыми. С гулким стукотом Маша вывалила охапку еловых дров возле печки, разогнулась. На щеках — ровный, здоровый румянец, ясные глаза.
— Дедусь, ты бы в баню сходил. Пока Леша там, — сказала она.
— Эту неделю повременю, — а сам подумал: «На мытье не тянет — жить еще буду». И спросил: — Тебе он говорил чего-нибудь?
— Про что?
— Мало ль. О дальнейшем?
— Особого ничего. А почему спрашиваешь?
— Ему, знать, хата наша не нравится?
— Что же в ней хорошего, дедусь!
Дед попробовал прикурить, но руки повело, задрожали — три спички испортил. Сказал твердо:
— Пускай тебя ведет в Кудряши. У их просторно. Обо мне не горюй: я нынче слава богу. Покудова поживу один.
— Одного тебя не оставлю, — покачала головой Маша. — В Кудряши его брат с семьей переезжает. А Леша не хочет. Я уже с ним говорила.
Закурив, дед затуманился в дыме, стал очень старый и совсем сивый. Маша ткнулась лицом в его острые и выпирающие под рубахой лопатки:
— Какой ты плохой!
Степан сморгнул не то слезу, не то в глаз что попало.
— Униженья не допускай. Свою гордость держи. Вижу: он тоже бобер… Ухватистый малый. Глазами все водит. Блюди гордость, Мария!
— Что ты, дедуля, он же хороший!
— Ну да, — отозвался дед не сразу и нехотя, — все хороши, покуда спят.
Пришел из бани Лешка. Красный, запаренный. От него пахло березовым веником, речной водой, молодостью и здоровьем. Потер руки, сел к столу.
— Давай ужинать, Мань.
— Сейчас. Оладьев напекла.
Степан по обыкновению полез было к себе на печь, щупая ногами выступы, но Лешка остановил его ласково:
— И ты с нами садись, Степан Михеевич. Я пол-литру купил.
Дед не пил с самой свадьбы, но сейчас не отказался, живенько, как молодой, примостился за столом.
Водка радостно булькала по стаканам.
— За мир и дружбу, — предложил тост Лешка.