Зотов ехал домой, чутко прислушиваясь к тишине и к стуку копыт кобылы, и думал… Он думал о скорой зиме, о скотине на фермах, которую надо кормить, и о личных коровах, для которых не отпустил ни сажени луга под сено. На взгорке остановил коня и оглянулся на Нижние Погосты. С бугра деревня проглядывала еще меньше, плоше, серей. Хаты с темными соломенными крышами одна к одной лепились по рыжему глинистому склону и по низине. Новые избы смотрели на него весело и беззаботно, но их было мало, новых, а старых — большинство, они, как рыжие тараканы-прусаки, разбегались по лощине. У него тяжко, игольчато-колюче ворохнулось сердце. «Почему же, а?! — все закричало в нем. — Может, и я сошлюсь на тех, которые были, протирали тут штаны до меня, старались нажить себе славу, нарастить загривки, а про людей, про этих Иванов, Егоров и Манек, верно, совсем забыли?» Зотов закурил, но табачный дымок не успокаивал, раздражал, он смял и швырнул папиросу.

Кобыла, не чувствуя поводьев и воли хозяина, тихо брела по сонной, как следует не ожившей дороге. Она свернула в канаву, потянулась к рыжим будыльям конского щавеля. «Людские боли пролетали мимо как ветер, а я все сбоку жил. Жил, жрал, выходит, ради своей глотки? К черту! Война виновата? Да, но она ушла в историю. Сколько уже спето новых песен! А я, как и тот Солдатов, а до него Просухин, бывшие председатели, тоже все тыкал пальцем на послевоенную разруху. А уже семнадцать лет как кончилась война. Вот и поразъехались наши пахари и строители по разным отходам, умотали на заработки. А те, кто удержался кое-как, с теми вроде и связь потеряли. Рухнул меж нами мосточек такой. Остались на том берегу Маньки в халупах… Не то думаю! Людей же люблю, в партию не с корыстью влез, а людям чтоб хорошо было на нашей земле. Вот и добейся!.. Тяни, не хныкай».

Зотов тронул поводья и глянул перед собой: впереди виднелись уже другие, под железом, бригадирские, да бывших голов колхоза крыши. «В бессилье расписываешься? Сломай заборы, что мешают ходить! Выстроились, черти!»

Кобыла потянулась было за ольховой веткой, но получила удар в бок и, екая селезенкой, вытягиваясь, прыгнула из канавы, пошла размашистой рысью к дому.

«А у Маньки с Прониным совсем дрянь. Мутный парень, оглоед. Надо бы поговорить с ним. Но как? Это же личный вопрос. И дело не в том, что он, видно, недоволен бедностью и прочими неурядицами. Дело в характере, глубже. Разные они… А мы заелись — факт. Позавчера на Семенихину наорал. А она, между прочим, приходила коня просить дров привезти… Зажрались на высокой оплате!»

Зотов скрипнул зубами, зажмурился. Он открыл глаза и вздрогнул. Ему даже почудилось в сумерках, что костлявая Семенихина тянется к его горлу… «Фу ты черт!»

В конюшне пахло сеном, сбруей, но сейчас он ничего не слышал, завел лошадь, снял седло, закрыл стойло и пошел, тяжело втыкая в пыль ноги.

На крыльце своего дома Зотов подумал: «В хоромах живу, построенных за счет колхоза. А люди — в хибарах, и я же на них кричу, когда просят лошадь, чтобы привезти лесу».

Он с силой ударил ногой в дверь, но ему долго не открывали. Поеживаясь плечами, спустя некоторое время открыла жена:

— Думала, заночуешь в Кардымове. Ты не ездил?

В кухне Зотов сел на стул и с ненавистью посмотрел на три двери, которые вели в глубины пятистенного дома, — оттуда, как вода по камешкам, сочилось убаюкивающее, сонное тиканье часов. «Царство прозябанья».

— Ты вот что, Варвара… Мне и за тебя вложили в райкоме… Ты завтра в полеводство пойдешь. По разнарядке. Хватит сидеть дома! Ты еще здоровая, не старуха. У людей есть глаза, а я не король Англии. Все, теперь я спать хочу. Чтобы ни слова!

Работать в колхозе Варвара бросила давно, пять лет назад, как Тимофея избрали председателем и построили домину под железом. Тимофею за эти годы приходилось ловчить, изобретать доказательства, что жена болеет, а как выправится, так обязательно вернется в поле… Потом все свыклись с тем, что председательская жена не должна работать.

Зотов стянул с себя одежду, выпил, не передыхая, полкувшина молока и, сняв сапоги, лег на диван вверх лицом. Свет погас в доме, во мраке по стенам зашевелились пугливые тени, покачнулся в окне ясный слепок месяца. Засыпая, он почувствовал теплую и живительную усладу в своем сердце, и сознание все глубже охватывала уверенность в чем-то истинном, без чего невозможно жить дальше на свете. Он понял, что это окрепла гордость за людей, которых ничто не сломало, и что он все-таки с ними рядом, а не за тем мостом, не там, не там… Там была пугающая пустота — утоление жажды власти, одиночество, конец…

XVI

Вечером, подойдя к плетню, Лешка увидел Машу — выносила из хлева навоз, маленькая, похожая на подростка. Старая, обметанная снизу юбка облеплена комочками навоза, серая кофточка порвана в двух местах, и в них виднелась смуглая кожа. Фигура ее округлилась, заметно выделялся живот. Желтоватые круги расходились от переносицы по щекам.

«Подурнела. Что это, всегда так во время беременности?» — думал он, неуверенно подходя, морща в улыбке губы.

Перейти на страницу:

Похожие книги