В цифре года моего рождения есть шестёрка. Я захватил шестидесятые. Эти прекрасные, светлые шестидесятые годы. Меня в младенчестве возили в коляске, она осталась на фотографиях: железная, низкая, на длинной ручке, похожая на культовые автомобили той поры. Это всё, что мне досталось от стиля и романтики шестидесятых годов. Но я всё же был в том времени! Я в нём существовал. Я, в конце концов, в нём родился. Со мной вместе, рядом, появлялись на свет стихи Ахмадулиной, песни Окуджавы и Высоцкого, культовые фильмы и книги.
Двадцатый век тогда был в самом прекрасном своём состоянии и не чувствовал своего неизбежного окончания. Он только наивно думал и фантазировал о нём.
Стэнли Кубрик снял «Космическую одиссею 2001 года» в 1968 году. Как это смешно! Он снял этот фильм, когда мне был один год от роду. То есть я жил во времена наивного представления о XXI веке. Кубрик нафантазировал XXI век в далёком космосе, но 11 сентября 2001 года даже представить себе не мог. Он создал в своём кино космический корабль, которого нет и не будет никогда. Но если бы ему тогда показали айпод или смартфон, он бы, наверное, упал в обморок.
Я так давно живу, что Миллениум был для меня чем-то далёким, XXI век фантастическим. Теперь же Миллениум вспоминается как что-то давнее, как смешной рубеж, за которым наивно ощущались таинственные чудеса, а в реальности оказались ужасы, к которым те, кто живёт больше или так же много, как я, успели привыкнуть, хотя и продолжаем удивляться. Однако при нас родились и выросли люди, которые не удивляются в XXI веке ничему…
Кстати, моя рука иногда, заполняя какой-нибудь документ, нет-нет да и сама собой, по старой памяти, выводит «тысяча девятьсот…» вместо «две тысячи…». Во, как давно я живу!
Мои руки из чудесных и неумелых, из тех, ногти пальцев которых было подстригать сродни ювелирному искусству, превратились в умелые и ловкие, в гибкие и неутомимые. Не помню как, неуловимо для внимания и зрения, руки мои поросли волосами, стали сначала уверенными, а потом достаточно сильными, чтобы обнять жену, взять на руки своего первого ребёнка… А вот теперь они такие… Теперь они не столько сильные, как твёрдые, не столько неутомимые, как терпеливые, не столько ловкие, как преданные и верные… Не столько красивые, как выразительные. Однако чудесными они перестали быть давным-давным-давно. Я давно живу.
Да что там говорить про изменения рук, ног и физиономии, про появление седины и о подсчёте искусственных зубов во рту?!
То, что я живу давно, доказывает прежде всего то, что я долго-долго жил в чудесном мире, которого лишился безвозвратно как человек, изгнанный из рая. Я говорю не о мире детства, не о юности, не о канувшем XX веке, а о мире, из которого я с таким восторгом и радостью вырвался в тот, в котором живу сейчас.
Я говорю о мире, в который не вернуться никогда и который я вспоминаю с невероятной нежностью. Благо я прожил в нём пока ещё бо́льшую часть своей полувековой жизни.
Это был мир, в котором писатели и поэты находились только в книжных магазинах, библиотеках, книжных шкафах и непосредственно в самих книгах. Артисты и режиссёры существовали в театрах на сцене и на экранах кинотеатров. Музыканты были только на пластинках и записях, в динамиках, наушниках и очень редко на концертах в свете ярких прожекторов. Журналисты были в газетах, журналах, в радио и телевизоре. Всё и все в моей жизни были на своих понятных местах. Врачи – в поликлиниках, пилоты – в кабинах самолётов, учёные – в лабораториях, шахтёры – в шахтах, дворники – во дворе. А я между всем этим жил в мире учёбы, поисков, сомнений, дружбы, любви, большого количества иллюзий, ужасных переживаний и прочего и прочего…
В том моём мире писатели, чьи книги покупали и читали, книги, которых давали друг другу, которых обсуждали, были людьми особенной, удивительной породы. В каждом их слове я жаждал слышать смысл и не сомневался в том, что всё, всё, всё писателем в книге продумано и не случайно.
Я не мог себе представить, как это человек… Просто человек… Может взять и написать книгу! Книга!.. Это же… Это же книга!!!
Если книга мне не нравилась, я скорее был готов ругать себя за свои глупости и неготовность понять писателя. Если кино мне виделось скучным, тягучим, тоскливым и неинтересным, перегруженным символами, я корил себя за неспособность воспринять и полюбить то, что сделали удивительные люди, которые знают и умеют делать кино. Даже производственные фальшивые или нравоучительные советские фильмы всё равно внушали почтение к тайне самого чуда под названием «кино», особенно если в них играли любимые артисты. Как хотелось оправдать их участие в том или ином фильме, найти смысл. Я сердился прежде всего на себя, если не мог этого смысла найти или выдумать.