— А я в поле картошку с соседкой копала. Дети дома оставались. Вдруг шум какой-то от деревни. «Знаешь, Юзя, что-то случилось, — говорит соседка. — Чуешь, яки звук». Побросали картошку и скорей к детям. А домик у нас был новый, чистый, только перед войной Поставили. Его и приглядели для начальника ихнего. Подхожу, а у дома в дверях часовые, автоматы на меня наставили: «Матка, партизан?» Я им руки свои черные показываю, видите, картошку в поле копала? Когда во двор пустили, у меня и ноги подкосились: там детей моих овчарками травят. Так и позамучивали, из семерых двое только и выжили.
Тетку Юзю одолевает тяжелая одышка. Вслед за словами из горла вырываются хрипы. Но она рассказывает дальше — не о себе, она себя от людей не отделяет.
Тот же карательный отряд расстрелял в соседней деревне всех мужчин, от стариков до 16-летних мальчишек. Месть за поезд, пущенный под откос партизанами.
— А все ж боялись уже так открыто, как в сорок первом, казнить, хитростью на смерть заманивали. Сказали, что на работы мужчин берут. А за деревню отошли, с горки спустились — навстречу автоматчики. Наши поняли, на какую их работу ведут. Бросились безоружные на ворогов. Всех пули там нашли — и дедов и внуков. Те только и спаслись, что сразу на землю упали.
Было сто пятьдесят человек, спаслось — по пальцам пересчитаешь.
А деревню сожгли. Дважды. Сначала — дома, потом пришли еще раз и сожгли времянки, которые понакопали в земле женщины.
— Сейчас поотстроились — красиво стало, лучше, чем до войны. Государство помогло людям. Сегодня' как раз памятник закладывают на том месте, где расстреливали в войну.
И, закончив на этом, соседка тяжело поднимается с табурета...
О, этот знакомый повтор: сорок третий год. Год самых страшных блокад, облав, массовых казней. Народное сопротивление, собираясь по ручейку, набрало глубину и, поднявшись до самого верха удерживающей его преграды, всей накопленной силой ударило в каменную стену оккупационного режима. Война стала всеобщей. Каждая деревня и каждый дом грозили врагу засадой, гибелью. Сорок третий – год дерзких и масштабных операций партизан партизан. И самой лютой, безжалостной войны на уничтожение – против всего непокорного края. В этом столкновении, в этом огне сгорели тысячи и тысячи жизней. Если бы по всей Белоруссии поставили памятники ее погибшим детям, сколько раз год 1943-й значился бы на них последним земным сроком!
Мамин след тоже обрывается где-то в осенней мгле сорок третьего. Дальше пока ничего не рассмотреть не удается. Но след ее – не одинокая тропа, рядом следы больших и маленьких ног, чьи-то сестры, отцы, дети. Зайди в любую деревню. Это горе с нами делят незнакомые, первый раз встреченные люди…
Тетка Юзя, связная Маруси, сто пятьдесят расстрелянных мужчин – от мальчишек до немощных стариков… Каждый из них прошел испытание оккупацией – одно из самых жестоких испытаний войны.
Я слышала недавно, как один пожилой человек внушал молодым:
— Тем, кто был далеко от фронта, в нашем тылу, тоже досталось. Недоедали, недосыпали, работали за семерых. Но с солдатом на фронте не равняйте. Солдат вставал под пулями, шел в атаку — на смерть, как на работу. Мертвых с живыми не сравнивают.
Правильно.
А про тех, кто оказался во власти врага, как сказать? Даже обнаружить свою принадлежность к партии, работу в Совете или службу в Красной Армии было равносильно смертному приговору.
Опасно было, если ты мужчина: первым схватят, в колонну — и пуля под горой за деревней. Опасно, если женщина: в вагон — ив Германию рабыней. Опасно ребенку: затравят собаками в родном дворе. Смертельно опасно вообще, если ты человек, а не букашка, которую можно не разглядеть в траве.
Как бы ни затаился, все равно не скрыться от регистрации в бюро прописки, в отделе труда немецкого комиссариата, а значит, от принудительных работ, а пользу армии Гитлера. На всех столбах, заборах ежедневное напоминание и угроза: «Самовольное оставление работы карается смертью, как саботаж». Перед каждым — тихим, смелым, безразличным — оккупация поставила неотвратимый вопрос: «С врагами или против врагов? Решай».
Согнуться, поползти на животе, терпеть пинки чужого сапога?
Или взбунтоваться, распрямиться под ударами, принять смерть — и остаться человеком!
Вот какой выбор. Нет, не просто: выжить или умереть? Смерть нередко находила предателя быстрей, чем он успевал получить свои «тридцать сребреников», и обходила стороной беззаветных храбрецов и героев. Значит, каким жить и каким умереть?
Если вдуматься, это вопрос любого человеческого существования. Но когда нет острой опасности и все идет день за днем по заведенному порядку — ходишь на работу, растишь детей, строишь планы, — отвечать на него вроде и не к спеху. Можно жить как живете и, даже если мелко струсил или потихоньку предал хорошего человека, никого из-за тебя не поведут на расстрел. Трудный вопрос, и ответ на него можно откладывать до полного забывания. Люди подправят в с чае чего, не дадут совсем упасть.