...Пять лесных кварталов, пять квадратных километров, размеченных аккуратными столбиками, очерченных просеками, — участок лесника. Он ведет нас с гордостью хозяина, показывающего дом. Три рыси у него на учете, сорок два лося и сто семьдесят кабанов. Енотики — «маленькие собачки» — водятся в большом множестве. Был даже медведь. Но зашкодил, пришлось порешить. Одного медвежонка в зоопарк отдали, другой убежал. О сказочных борах, черничных полянах, о любой тропинке спросите Розума — он знает свой лес не хуже, чем хозяйка хату, где растут ее дети. Только не спрашивайте лучше, куда он ходит иногда один, кому вьет венки из светлого лесного мха.
В самой затаенной глубине леса, где не слышно живого птичьего разговора, лишь тоскливый крик подорлика гулко падает в тишину, есть небольшое кладбище. Темно и строго стоят четыре ели, желтеет песок, клонят голову лесные колокольчики. На эти могилы не ходят плакать жены, не приезжают дети. Но все так любовно убрано и присмотрено, заботливые руки не дают сровняться с землей безымянным холмикам.
Лишь одно имя сохранилось: Набоков Ахмед Печукович. И биография в двух строчках: с 1916 года, погиб 6.1.1944.
А дальше, под красной звездочкой, — неизвестный лейтенант, родом из-под Смоленска. С краю лежит подрывник. Его хоронили в сентябре. Откручивал парень головку немецкого снаряда, для диверсии «на железке» нужна была взрывчатка. Снаряд грохнул прямо у него в руках.
— Вместе положили и вместе земля взяла — смоленских, белорусов, узбеков, — тихо говорит Петр Адамович.
И вдруг отворачивается, быстро отходит и, срывая ружье, стреляет вверх раз, второй.
—За вас, ребята! За землю нашу... Вечная память!
Тяжело сорвалась и закричала вспугнутая птица. Лес сурово слушает и эхом перекатывает по вершинам голос своего защитника.
На обратном пути Петр Адамович почти не говорил, только затянул вдруг тонким голосом старинную песню о прошедшей молодости.
Но не было в той песне про партизанские землянки, про фронтовые дороги от Кутно до Берлина, про тяжелую контузию за Одером и бои с бандеровцами на Пинщине.
Про это еще не сложилось мотива. Нужно много, очень много времени, чтобы боль войны переплавить в свою песню.
КОМУ НУЖНА ИСТОРИЯ
Время бьется в мои берега, подмывает песок, шлифует камень. Оно все дальше уносит меня от начала. Все длинней дорога.
Сын мой еще слишком мал, чтобы бояться за себя. Наверно, потому так боюсь я. В привычной грубости толпы, берущей штурмом трамвай, в рыжем вонючем дыме из ближней заводской трубы, в плохой международной новости я вижу слепую враждебность к беззащитной крохотной жизни. С той минуты, когда я первый раз распеленала его на стуле, обитом клетчатой материей, и увидела, как он с быстротой отпущенной пружинки прижал к животу, словно защищаясь, сморщенные колени, в меня вселился этот неподвластный логике страх. Бессознательное движение живого — сжаться, занять как можно меньше места, чтобы обмануть опасность, — переродило меня.
Все мои клетки перестроились на охрану и защиту слабого колеблющегося пламени, готового каждую минуту погаснуть. Сырость, проступившая серыми пятнами на угловой стене комнаты. Сквозняк, проползающий в невидимую щель от окна к двери. Раскаленный утюг на краю стола. Скользкая наледь на тротуаре. Я видела врагов, которые не знают пощады...
Отходить от этого ежесекундного напряжения начала лишь после того, как у сына отвердела наконец пульсирующая податливость на темени, и он крепко встал на ножки.
Да и то, стоит ему заболеть, как все возвращается.
Даже когда его просто нет дома, тревожным кажется каждый крик с улицы:
— Мама, мама!
Кричат школьники, кричат годовалые малыши или пискливые пятилетние девчонки — я все равно срываюсь и бегу к окну. Невозможно спокойно усидеть an работой, когда зовут:
— Ма-а-ма!..
В своей редакции я теперь навсегда потеряла былую репутацию рационалистки.
— Ты у нас вообще преувеличиваешь, — говорит с сожалением Женя Сосняков, когда мы, случается, креп», ко спорим. Это у него теперь самый сильный аргумент. Ничего не поделаешь. Женя видел мое отчаяние при первом воспалении легких у четырехмесячного.
Я не оправдываюсь. Разве кто-нибудь, кроме матери, может понять, каково прислушиваться ночами к еле слышному дыханию?
Теперь сын подрос и спит в другой комнате. Но я по-прежнему просыпаюсь в самый глухой час ночи, иду ощупью в темноте, и, наклонившись над кроватью, слушаю: дышит?