Нур подвезла Элиф до дома, оставила машину на пустыре напротив и разыскала меня в кофейне, где я говорил об операции с местными мужчинами. Других тем для разговора все равно не было. У каждого кто-нибудь находился в тюрьме – сын, внук, брат. Некоторые участвовали в протестах, другие не имели к ним никакого отношения. А горели все вместе. Живы ли они? Выживут ли? Лица мужчин, не умеющих плакать, застыли от загнанной внутрь боли. Когда вошла Нур, голоса смолкли. Все лица повернулись к ней. В этой кофейне она была похожа на цветной кадр, по ошибке вставленный в черно-белый фильм: кожаная куртка с меховым воротником, короткие огненно-рыжие волосы, изящная белая шея, не укрытая шарфом, несмотря на ледяной ветер с Босфора, блестящие от наворачивающихся слез глаза… Я подошел к ней. Она не плакала. Не могла плакать. Попыталась что-то написать, но рука, сжимавшая ручку, дрожала. Мы были знакомы почти семь лет, но такой я ее никогда не видел.
Я вывел ее из кофейни, где собрались мрачные мужчины. Не говоря ни слова, мы сели в машину и поехали вниз, к Босфору. За рулем был я. Мы собирались выпить чаю в кафе «Али-Баба», куда часто заходили, когда Нур училась в университете. У нас и в мыслях не было бросить писать об Элиф, о мужчинах в кофейне, о юношах и девушках, продолжавших голодовку в домах сопротивления.
А потом Нур увидела газету, которую Фикрет развернул на своем столике.
В той газете пережитый Элиф ужас, о котором она не могла даже рассказывать без рыданий, назывался операцией «Возвращение к жизни». Штурм, во время которого людей травили нервнопаралитическим газом и сжигали заживо, отложится в памяти общества как «возвращение к жизни». Нур обвела взглядом другие столики с газетами. Везде писали об отеческой заботе властей. Полицейские рисковали своей жизнью. Террористы выжжены, остальных спасли. Фальшивый пост, кровавый ифтар[51]. Нур переводила взгляд с одного аршинного заголовка на другой и дрожала все сильнее. Никто никогда не узнает правду. Будь ты хоть самым смелым журналистом в мире, пусть даже у тебя будет возможность рассказывать людям о том, что случилось на самом деле, подкрепляя свои слова доказательствами, – все равно власть будет неутомимо производить новые и новые фальшивые «правды», и тебе просто никто не поверит. Власть – это нечто большее, чем государство, правительство, политические партии, полиция. Власть – это единое целое, состоящее из людей, верящих лжи, написанной в газетах, а потом выкидывающих прочитанное из головы. Власть – это Фикрет, который никогда не поверит в то, что Элиф ни в чем не виновна.
Нур оттолкнула пытающуюся обнять ее за ноги Селин и выбежала на улицу. «Нельзя так с ребенком, Нур!» – крикнул ей вслед брат, но она не услышала. Она уже перебежала улицу, не глядя по сторонам. Гудели машины; шоферы, высунувшись в окна, осыпали ее бранью – их Нур тоже не слышала. Она стояла на набережной, закрыв лицо руками в шерстяных варежках. Я выскочил из кафе вслед за ней, успев второпях извиниться перед Фикретом (без особого желания) и погладить по голове плачущую и кусающую губки Селин.
Перейдя через дорогу, я подошел к Нур и обнял ее. Она дрожала от холода и горя. Ветер усиливался. Я снял свой берет и надел ей на голову. Щеки Нур покраснели, карие глаза приобрели зеленоватый оттенок. Мне хотелось ее поцеловать, но я побоялся, что Фикрет увидит. (К тому же на тот момент у нас с Нур опять были чисто товарищеские отношения. Вскоре после землетрясения она в очередной раз потребовала, чтобы мы «остались друзьями».) Я крепко обнял ее – так, что не вырваться. Мы вместе будем бороться с насилием и произволом. Мы будем работать, будем писать. В нашей стране – и во всем мире – есть хорошие, не потерявшие совесть люди. Добро всегда побеждает. Мы сможем изменить мир. Мы вдвоем. Но даже если нет – сможем спасать людей. Например, мы убедим Элиф прекратить голодовку. Она будет жить. Нур поговорит с ней, и Элиф не пойдет в дом сопротивления, не принесет себя в жертву.
Так я говорил, еще не зная, что Нур уже приняла решение уйти из журналистики. Она ничего не ответила. Мы пошли по набережной в сторону Бебека. Потом добрались до Арнавуткёя, оттуда – до Бешикташа[52]. Я так и шел, положив Нур руку на плечо. Ветер все усиливался. Вода стала светло-голубой; Босфор словно затаил дыхание, застыл, как стекло. Грустный это был цвет. Предвестник снега.
Когда мы дошли до Бешикташа, Нур проговорила непривычно мягким голосом: «Бурак, поедем на остров?»
Я не стал напоминать ей о машине. Мы же быстро вернемся. Она подождет нас в том переулке, где мы ее припарковали. Магнитолу все равно давным-давно украли.
Пока мы плыли на пароходе, небо потемнело, пошел снег. Море перестало сдерживать дыхание, заволновалось. Пароход дал долгий гудок, с трудом пришвартовался к пристани – и начались три самых счастливых дня моей жизни, которые мы провели в этом доме, напротив камина, на этом самом диване. Бросив людей, о которых дали слово написать, бросив Элиф, продолжавшую голодовку.