— При... приехала!..
— Что ж ты волнуешься? Садись.
Танирберген сел, трясущимися руками бросил под язык щепотку табаку. Через минуту вскочил:
— Горит все внутри... Проклял бы, проклял ее, беспутную!.. Не могу! Родная ведь... На руках носил, а она мне — папа, папа!.. — Из-под очков на кончик носа скатилась слеза. Танирберген смахнул ее, но тут же по морщинистой щеке поползла другая. — Когда училась ходить, губу расшибла. Верхнюю. Метка осталась. Вот тут... О аллах, за что мне такое?!.
— Не нужно. Успокойся, — сострадательно вздохнул Дуйсенбай. — Известное дело: лучше камень родить, чем дочь. Одно только горе с ними.
Нервной походкой Танирберген ходил из угла в угол, растирал рукой узкую грудь.
— Уговорил бы ее: мол, брось, вернись в родной дом, живи, как люди живут, — посоветовал Дуйсенбай.
— И слушать не хочет! Совсем обезумела. Я уж и ласковым словом, и кулаком грозился. Смеется.
— Вот оно к чему, ученье, приводит! У отца, можно сказать, сердце кровью обливается, а ей хоть бы что!
— Обливается, Дуйсеке, обливается... — уже откровенно расплакался портной.
Дуйсенбай заботливо усадил его на кошму, протянул кисайку с темным настоем:
— На, выпей.
— А может, припугнуть ее, страхом отогнать наваждение?
— Не спеши. Вот к вечеру один человек приедет. Посоветуемся... А ты пей.
Зубы Танирбергена дробно застучали о край кисайки. По подбородку потекла темная струйка.
— Два года не видел, — сказал портной, возвращая хозяину опорожненную кисайку. — Выросла. Красивая стала...
За два года, проведенные в Турткуле, Турдыгуль и вправду вытянулась, похорошела. Округлились девичьи плечи, налилась упругая грудь. Даже походка переменилась — ступает твердо, размашисто, понурая спина выпрямилась, и голову держит прямо, не клонит к земле.
В полдень на попутной арбе прикатила Турдыгуль в родной аул. Как увидела ее Бибиайым, бросилась, стиснула в объятиях, так с той минуты и не отходит от дочери. То по голове погладит, проведет пухлой ладонью по косам, то за руку возьмет, то за плечо тронет и все заглядывает в глаза, глядит не наглядится. А Турдыгуль словно вся из смешливых искринок соткана: улыбается, шутит, озорным ветерком по двору носится. Вспомнит, как петух поклевал ее вот у этой урючины, и смеется. Возьмет в руки старое платье свое, и улыбка по лицу побежит. Даже дряхлая овчарка, что, как увидела девушку, трется и трется о ее ноги, и та, кажется, вызывает в Турдыгуль какой-то умиленный восторг.
Только хмурое лицо Танирбергена омрачает этот счастливый весенний день. Когда, спрыгнув с арбы, Турдыгуль вбежала во двор, портного будто какая пружина подбросила. Сорвался с места, кинулся из юрты. На пороге застыл. В глазах еще светится добрая отцовская нежность, а тонкие губы уже накрепко сжаты и на щеках желваки. Турдыгуль подошла, коснулась руки Танирбергена, проговорила тихо: «Отец!..» Заметались глаза Танирбергена, поднятая для ласки сухая рука невольно повисла в воздухе, глухой стон прорвался из горла. Подавил. Пересилил себя, отвернулся.
Через час, проведав о приезде давней подруги, потянулись во двор соседские девушки. Одни приходили тайком, вопреки строгим запретам родителей. Другие являлись открыто. Осматривали Турдыгуль пугливыми глазами, ощупывали, будто с того света вернулась, сидели, не решаясь промолвить слова. Турдыгуль сама положила конец этой боязливой скованности:
— Ну, чего вы? Не узнаете, что ли? Я это, я, Турдыгуль!
— Вроде бы и правда — похожа, — откликнулась самая бойкая. — В городе, толкуют, каких чудес не бывает! Не подменили?
— Что вам сказать, подружки? Меняют, конечно. Только не лицом — душой, — улыбнулась Турдыгуль. — Показать?
— А не страшно? Вдруг призраком обернешься...
— Ты не шути, беду накличешь, дура! — испуганно оборвала подругу девушка с серым, бескровным лицом, на котором ночными светляками горели большие черные глаза. Оглядевшись по сторонам, шепнула Турдыгуль: — У нас тут такое — не расскажешь. Дух святой объявился. Небо, говорит, на землю падет, геенна огненная всех нас за грехи поглотит...
— Это в чем же вы так провинились? — иронически усмехнулась Турдыгуль.
— А в чем? Много грехов сотворили. Богатство и землю делить — божья воля, а мы самочинно. Речи кощунственные. Опять же, такие, как ты, обычай нарушили, против веры отцов пошли. А он ведь все видит, все знает...
— Ну, если слышит, пусть накажет меня, — рассмеялась Турдыгуль озорным, нервным смехом и громко крикнула, задрав к небу голову: — Эй, ты, милостивый и милосердный, не буду я жить по твоим законам! Слышишь? Не буду! Ну, покарай меня, если ты есть!.. Молчишь? Значит, нет тебя. Святоши выдумали!
Девушка с серым лицом зажала руками уши, стремглав кинулась со двора. Потрясенные этим страшным кощунством, обомлели все остальные. Несколько минут в напряженном молчании они ждали еще, что сейчас произойдет нечто жуткое, непоправимо кошмарное. Но время шло, а земля под Турдыгуль не разверзлась и гром небесный не поразил ее за богохульство.
Через час, сбившись в юрте вокруг Турдыгуль, девушки слушали ее рассказы о городе.