— Да ни хрена он не понимает, — огромный, словно тюлень, в облепивших тело трусах вылез из воды Вовик, — по инерции, видите ли; говорил бы уж сразу; как дерьмо на волне! А сам ты-то по какой инерции за «Жигулями» гонишься? Думаешь, я ничего не замечаю, не секу? Ты нас стесняешься! Друзей своих! Не подходим мы тебе, плебеи! Не тянем! Не волокем! Ни тачек у нас фирменных, ни пива в банках! И никаких этих самых… покровителей! Ворота перед нами не распахивают!
— Ерунду городишь. — Выпустив как-то сразу весь запал обличительной откровенности, подобно проткнутому мячу, и уже досадуя на то, что сразу не сумел себя смирить, Андрей задумчиво смотрел на кубы и кубики городка, по-овечьи сбегавшие с горы по другую сторону бухты, — слушать тошно. Хотя не скрою от вас, — тут он сделал попытку передать отчасти выговор Артема Нестеровича, — покровитель мне действительно не помешал бы, — пародия, как обычно, помогала якобы шутя выразить искренние намерения. — Совсем бы не помешал. Чтобы имя его открывало нужные двери. Не в гостиницах, бог с ними, а в некоторых научных учреждениях.
В отчуждении и молчании, словно вовсе незнакомые люди, случайно сведенные судьбой, пересекли они изумительную, как бы многоярусную долину, которая бывалому Андрею напомнила Кампанью в самом центре Италии, Стиве — живопись эпохи Возрождения, а Вовику ничего не напомнила, но помимо сознания веселила взор своим вроде бы и неоглядным, бескрайним, но в то же время давным-давно освоенным и возделанным простором. Все так же молча, сдерживая эмоции, преодолели они перевал, отмеченный водруженным на постамент планером, и вновь из-за холмов, повторяющих роскошные женские формы, увидели море. До города оставалось рукой подать. Через несколько минут они притормозили в наиболее людном его месте, возле культурно-развлекательного комплекса, возведенного в самых дерзких приемах нынешнего зодчества и одновременно с расчетливым умением всем угодить и совместить несовместимое — концертный зал с рестораном, а дискотеку с финской баней.
Недавняя ссора, как будто и сошедшая на нет, надломила что-то в отношениях, предел положила искренности в словах и чувствах, после нее душа не лежала смотреть друг другу в глаза. Каждый почитал себя обиженным и лично задетым. И, растравивши про себя обиду, осознавал острейшую потребность остаться наедине с самим собой. Больше всех стремился к этому Стива. Не успел «Москвич» вполне остановиться, как он уже выскочил на асфальт и, не сказав друзьям ни слова, даже не обернувшись в их сторону, как-то сразу и навсегда исчез в шаркающей площади полуголой, праздной и в то же время замороченной чем-то толпе. Вовик собрался было его окликнуть, но только рукой махнул, а сам направил стопы в противоположную сторону, сохраняя на ходу солидность и независимость шкафа. Андрей остался один, но мгновенная злость на покинувших его друзей тотчас уступила место чувству облегчения — только самому себе принадлежать, только о себе самом заботиться — сейчас это было почти равно счастью.
Медленно, с расстановкой, с удовольствием бывалого и независимого автомобилиста, Андрей протер ветровое стекло, тщательно запер машину, закурил обстоятельно, огляделся по сторонам. С ощущением внезапной и чрезмерной свободы, какое знакомо каждому, кому случалось сразу отрешиться вдруг от бремени и надоедливых и счастливых забот, крест поставить на своем давнем и недавнем прошлом, с настроением вечного странника, привычного командированного устремился он без всякой цели в приморский парк. С центральной аллеи бессознательно сворачивал на боковые, дорожкам предпочитал тропки, а тропкам — еле заметные стежки в пожухлой за лето траве, желанная свобода по мере углубления в заросли тамариска и туи незаметно перерождалась в одиночество, пока еще отрадное для самолюбия, подобно детской сладкой отверженности — ну и пусть, ну и пусть! — но уже грозящее в самом скором времени сделаться невыносимым.
Чаща кустарника, похожего на синтетическую новогоднюю елку, вдруг расступилась, и Андрей не без удовольствия обнаружил, что попал на теннисные корты. Нездешняя их почти европейская щеголеватость служила отрадой глазу, сквозила даже в красном, хорошо утрамбованном, разлинованном аккуратно гравии. Но более всего в здешней публике сказывалась: в игроках, корректно ожидающих своей очереди, в зрителях, болеющих нешумно и сдержанно, со знанием дела, — как неправдоподобно отличались они от простецкой, обожженной, распустившей животы и груди толпы в поселке. Тут всего было в меру: и голизны, и загара, и элегантности, которой вроде бы негде было развернуться, лишь в юбочках, шортах, каких-то там особых носочках и туфлях могла она себя оказать. И оказывала во всем блеске, подкрепляясь иностранными надписями на больших ярких сумках и чехлах для ракеток. Даже странно было, проехав через страну с ее заводскими трубами, башнями элеваторов и колхозными грузовиками, пятиэтажными микрорайонами и рынками, заплеванными подсолнуховой шелухой, взять да и очутиться в таком изящном окружении.