— Щастливая… Хата у тебя — просто домок-теремок!
— Скажешь!.. — Пане даже неловко стало от такой высокой похвалы. — Чи у тебя нету своей хаты?
— Хата есть, да радости не видно! — Клавка вытерла жесткой ладонью блеклые потрескавшиеся губы, горько передернула уголками рта. — Шо про меня балакать! — едва заметно вильнула ладонями рук, лежащих в подоле. — Гляжу на тебя и не могу налюбоваться: ты, мабуть, в сорочке родилась!
— Господь с тобой! — запротестовала Паня, в глазах ее появился суеверный испуг. — Что ты говоришь! Разве я мало всего видела: и голод, и сиротство… Совсем девчонкой пошла до телят. А война?..
— Война никого не обошла… — Клавка подумала об отце, которого уже после освобождения Новоспасовки мобилизовали в наступавшие войска и который сложил свою голову во время жестокого Мелитопольского штурма. — Ты назад не оглядывайся, там у каждого многое найдется. Дивись туда, — кивнула на семейную фотокарточку, на которой засняты все четверо: Антон и Паня, на руках у нее Волошка, а Юрко, поставленный на табуретку, возвышался над родительскими плечами сзади.
— И тут всяко бывает, — присев на краешке кровати, ответила Паня.
— Обижает?
— Не так чтобы дуже…
— Ты скажи, в случае чего. Я его, паразита, живо подсеку! — с готовностью откликнулась подруга.
— Что ты, что ты! — испуганно запротестовала Паня.
— Нет, Параскева, тебя обижать нельзя, ты святая.
— Прямо-таки!…
— Истинный бог, святая. Поверишь, я при тебе и ругаться не могу. Стыдно, ей-право. Другую знаешь куда пошлю. А на тебя замахнуться нету мочи. Посмотришь своими крапчатыми зенками, ну, как дитя беззащитное, и руки опускаются. Если хочешь знать, при тебе даже коровы смирнеют. Стоят как вкопанные, хоть ты им вымя огнем пали. А почему? Может, у тебя секрет какой есть? Может, ты, Панька, ворожка, га?
— Скажешь тоже! — отмахнулась зардевшаяся Паня.
— И мужики при тебе смирнеют. Может, только матрос твой нет, а так — все. — Клавка одернула кофту. — Чет, правда. Меня боятся, а тебя слушаются. Це я про коров. С мужиками — там по-другому, там черт их разберет!.. — Потерла ладонями колени, с горькой улыбкой посожалела: — Яловой хожу до сих пор. Яловой, видать, и помру.
— Ой, что ты на себя наговариваешь!
— А что? От кого же я понесу? От деда Михайла-потемкинца? Чи, может, мне идти до Фанаса Евтыховича? Тот, сукин сын, умеет детей лепить. У него один к одному — и все казаки! — Клавка рассмеялась внутренним смешком, задергалась. В груди у нее что-то глухо постанывало. И не понять, то ли смехом, то ли слезами бьет человека. Жестко утерев рот, спросила: — Хату свою кенгесскую продала?
— Продала.
— То добре! Держись за своего матроса, не бегай, а то пожалеешь.
Паня тряхнула головой, посмотрела с вызовом:
— Что мне жалеть! Пусть он жалеет. Если что не так — выкину его шапку за порог, пусть идет, куда хочет. Хата моя, деньги мои в нее вложены.
Клавка с интересом глядела на подругу, слушая ее. Для Клавки такая Паня была внове.
— Ах ты, птичка-синичка, как развоевалась! Молодец, Параскева, так, идолов косорылых.
— А что, — продолжала храбриться Паня, — у меня свои дети, свой дом. Никуда убегать не стану. Пускай он в случае чего убегает.
— Я же говорю, на вид ты смирная, как ягненок, а внутри у тебя что-то есть.
— Нету ничего.
— Что-то есть! — настаивала на своем Клавка Перетятько.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Январь високосного года начался необычно лютыми морозами. Малый снежок, который перед рождеством было прикрыл землю, начисто повыдувало. Земля потрескалась, побурела от жестокой сухости, стала, как песок, текучей. На открытых местах змеились рыжие поземки. Воздух наполнился сухим запахом давучей пыли, оседавшей у глаз темными пороховыми кисляками. Бабы кутали носы в платки, наглухо закрывались шалями. Мужики покрепче завязывали ушанки, надевали башлыки, поднимали воротники пальто и кожухов. С утра до вечера светило никого не радующее солнце. Было оно тусклым в мутных разводах несущейся верхом бури.
Оляна Саввишна умерла в конце января. Еще с вечера попросила узвару. Жадно выпила полную эмалированную кружку, перекрестилась, сказала:
— Теперь добре спать буду.
Охрим Тарасович кликнул соседок, чтобы помогли прибрать покойницу. Прибежала Паня, упала к ногам бабы Оляны, заголосила так, что Охрим Тарасович поторопился уйти из хаты. Пока он у чапаевской конторы договаривался о дрогах и о том, кого послать на кладбище копать яму, пока стоял в лавке за рисом и сахарным песком, необходимым для кануна, пока ходил по соседям, собирая деревянные ложки, которыми едят на поминках, — жинки обмыли ее тело, прибрали во все святковое, поставили на середину залы деревянную кушетку, головой в святой угол, постелили на нее домотканую дорожку, положили подушку и все сверху накрыли новой простыней. И только тогда уложили усопшую на кушетку, сцепив пальцы рук на животе, поставив в руки малую восковую свечу. Откуда-то появились самодельные цветы из бумаги и крашеных стружек. Все лишнее было убрано со стола, сундука, подоконников. Приоткрыли двери в сени и на улицу, остудив хату. Хата враз стала пустой, неприютной.